Главная страница » Архивы для master » Страница 6

Автор: master

Научно и популярно про Иссерлинов, евреев, литовцев и Карла Линдштрема

Прежде  чем выйдет в свет интереснейшее обозрение О деятельности граммофонной фабрики SYRENA о выпускаемой ими красивейшей продукции, наверное стоит поглубже узнать ее основателей, а также скрытые от обывательских журналов процессы в обществе. Обещаю, будет очень интересно и познавательно. Возможно в России эти статьи потянули б и на диссертацию) По крайней мере я знаю одного Самарского барыгу коллекционера иммигрантских грамзаписей, которому таки удалось это, и он своей ученой степенью тычет в наши непросвещенные лица. НО в Моих реалиях мне достаточно ваших аплодисментов.

И так поехали.. Кто разберется- молодец! Потому как в этом море рекламного и не очень г… вообщем нечистот, плавать ох как не просто.

Не состыковок очень много. Я, допустим, не встречал раньше 1909 г рекламы этих Братьев в Российской прессе. Но вот раскопки показали, что в 1903г они таки поймали  на слове Карла Линдштрема, ну настоящие братки! Карел был не дюже силен в арифметике, да и Иссерлины, как и весь еврейский народ, весьма предприимчивы….ну словили, да так что чуть не разорили. Но друзья помогли, выплыл. И это ему не помешало стать их ( Иссерлинов)  главным партнером, вернее поставщиком. Парлофоновские детали, равно, как вначале, и швейцарские , нашли достойное место в граммофонах «SYRENA»

Не смотря что Карл Линдштрем неудачно посотрудничал с нашими Братьями, в 1910г они взяли за образец для подражания  устройство фабрики Линдтрема, именуемой к тому времени как Parlophon. Более того железяки, как то кронштейн и тонарм фабрики Parlophone, видны  на Сиренах и Космофонах с 10 метров. Поэтому я так подробно изложил становление Линдштрема. Перевод Гугл, кто хочет узнать точнее-попробуйте сами.Оригинал присутствует.

 Теперь, когда портрет наших героев ясен, в ледующем рассказе поговоримоб их продуктах, ценовой политике, создании Синдиката, протестах купечества и очень больного падения в никуда

Грампластинки быстро завоевали популярность в Российской империи. До  апреля 1902г уже было выпущено более 1500 односторонних записей местных (российских) артистов.

Что касается начала эры граммофонов и пластинок в Литве, то следует отметить, что до Первой мировой войны Вильнюс был региональным центром по изданию пластинок и производству граммофонов . Это случилось в 1902 году. Благодаря компании братьев Мордехая и Вульфа Иссерлинов в Вильнюсе. Сразу  после создания, компания открыла филиалы в Каунасе и Варшаве, правда, Каунасский филиал был недолгим. Изначально они продавали только немецкие граммофоны и иголки.

В 1908 году Братья Иссерлины стали одним из  лидеров бизнеса  грамзаписи  в Российской империи, получив эксклюзивные права от компании «The Gramophone» для оптовой продажи пластинок под маркой Zonophone в Российской империи, включая Польшу и Украину. К 1908 году компания уже имела филиалы в Варшаве, Одессе и Нижнем Новгороде. Поскольку пластинки Zonophone были двухсторонними и продавались по более низкой цене, бизнес развивался быстрыми темпами. В том же году были открыты  склады компании в Варшаве и Одессе. В 1910 году  Братья Иссерлины открывают первую в Российской империи граммофонную фабрику по производству граммофонов с швейцарским механизмом производства Sirena (производственная мощность до 150 граммофонов) в день.  В 1914, осенью, после того, как Первая мировая война достигла Польши, фабрика Sirena Rekord в Варшаве была захвачена и перемещена. К сожалению, после того, как фронт достиг Вильнюса, компания, вероятно, прекратила свою деятельность в Вильнюсе, и в конце войны братьев Иссерлинов называли только Торговым домом В. Иссерлина, специализирующимся на экспорте угля и древесины из Вильнюса, Варшавы и Гданьска.
 Кроме Иссерлинских братьев, до Первой мировой войны граммофоны и пластинки продавались в Вильнюсе Яковом Блюмбергом (ул. Юнкери), И.Л. Ляцким, А.С. Сыркин; Г. Копельман и Ю. Е. Осовский в Каунасе и Ш. Novikas.

***

Первые аудиозаписи в Литве и историческое исследование первой литовской записи по материалам
Patefonas.lt

 Литва, вероятно, считалась большой провинцией в начале 20-го века, и никто не спешил делать записи. Впервые в Литве компания Gramophone записала записи шеллака в 1903 году. В апреле в Вильнюсе. К сожалению, литовцы не были первыми, кто пел записи в Литве. Четырнадцать односторонних записей  были выполнены при поддержке Вильнюсского хора Большой синагоги с 1899 года. Гершон Сирота (1874-1943), популярный кантор Большой еврейской синагоги, жил в Вильнюсе. Букарский, солист Вильнюсского хора синагоги, спел две записи. Еще две записи были исполнены Бляхером, солистом Вильнюсского хора синагоги. Хор Вильнюсской Большой синагоги под управлением дирижера Льва спел четыре односторонних записи. Еврейские религиозные гимны поются повсюду. Кроме того, Оркестр Вильнюсского еврейского народного театра (представленный как Вильнюсский оркестр Большого театра) под руководством Дэвида Ступеля записал семь 7-дюймовых односторонних пластинок с  пьесами и семь стандартных (10-дюймовых) односторонних

Первые литовские аудиозаписи в Литве были сделаны в 1910 году, через два года после первых литовских записей, записанных в Риге. За первые записи в Литве с участием литовских исполнителей мы должны быть благодарны братьям Иссерлинам и их успешному бизнесу. Если б не они , то первые литовские записи в Литве, вероятно, были б сделаны только после Первой мировой войны. В 1910, в конце февраля братья Иссерлины организовали запись пластинок в Вильнюсе. Несколько местных русских, еврейских и литовских артистов были приглашены петь записи.
Первые шесть литовских записей были записаны в 1910 году. 28 февраля — 1 марта, Вильнюс, в отеле Komercijos (Stoties g. 11, владелец Berštelman). Четыре записи были исполнены хором Вильнюсского Рутского общества под руководством дирижера Лопаты и певицы Люды Скальскайте — две записи. 

Под управлением Родкинсона Deutsche Gramophone открыл магазины по всей Российской империи и начал записывать еврейских артистов. Одним из них был знаменитый кантор Завель Квартин. В своих воспоминаниях Квартин описал свой вход в бизнес. Однажды в 1902 году он шел домой со своего урока музыки в Варшавской консерватории, когда он случайно наткнулся на магазин, где люди слушали через наушники граммофоны. Квартин заплатил несколько монет и час слушал, восхищенный услышанным. Он сразу же понял силу слышать музыку — любую музыку — где угодно. И он сразу почувствовал коммерческий потенциал еврейской музыки. Он спросил владельца магазина, есть ли в его каталоге еврейская музыка, возможно, канторы. В списке были только два имени (Шерини из Бреслова и Гершон Сирота из Вильны), но ни одного из них не было в наличии из-за отсутствия спроса, пояснил владелец магазина. Никто не был заинтересован в этом. Не долго раздумывая, Квартин начал записываться в разных европейских фирмах. Его первые записи сразу оказались чрезвычайно популярными. Через несколько месяцев Квартин стал известен по всей России, и началась эра записи канторов  знаменитостей.
 
Кантор Завель Квартин (1874-1952)
Во время концертного турне по всей империи в 1907 году Квартин прибыл в Вильно. Двое мужчин появились в его отеле без предупреждения и представились как братья Иссерлин. Его пригласили на банкет, устроенный в его честь. Почему вы это делаете, спросил Квартин?, Вы даже не знаешь меня? Вы сделали нас богатыми людьми, ответили они. Поскольку, как они объяснили, они были «граммофонистами», которые теперь держали эксклюзивный контракт на продажу Deutsche Gramophone Records в России, Польше, Литве и Курляндии. За последние пять лет они продали почти полмиллиона пластинок. Однако  в последние несколько месяцев бизнес просто взорвался продажами записей Квартина. Они утверждали, что недавно они продали его больше, чем всех других записывающих артистов, объединенных за последние 5 лет.

 

 
 
Carl (Elof) Lindström (* 26. Juni 1869 in Södertälje; † 29. Dezember 1932 in Berlin), der
Sohn des Wagenachsenfabrikanten Franz Oskar Lindström, verzog 1892, im Alter von nur 23
Jahren nach Stettin, wo er einer unbekannten Tätigkeit nachging. Von Stettin wechelte er nach
Berlin. Der Mechaniker Carl Lindström ist unter der Wohnadresse Berlin S,
Dieffenbachstraße 58a erst ab 1897 nachgewiesen, also wohl 1896 in das Stadtgebiet
zugezogen. Laut „Berliner Adreßbuch“ fehlt sein Name damals noch bei den
Gewerbetreibenden. 1897 zog Lindström ein paar Straßen weiter in die 1. Etage der
Boppstraße 4 und gründete zusammen mit dem Schlosser Paul Pfeiffer in Berlin S,
Grimmstraße 38 eine eigene Werkstatt: „Pfeiffer & Lindström, Mechanische Werkstatt für
Neuheiten und Massenartikel jeder Art“ 2
 
Die Werkstatt stellte unter anderem das billige Modell Lyra für die Wiedergabe von
Edison’schen Phonographenwalzen nach fast baugleichen Geräten von Gianni Bettini und
dem Berliner Hersteller Wilhelm Bahre her. Die Firma Pfeiffer & Lindström vertrieb ihre
Phonographen nicht selbst, sondern verkaufte ab Mitte 1898 den „Lyra FamilienPhonographen“ z.B. durch die in Berlin ansässige Firma August & Co., Berlin SW,
Ritterstraße 48 
Ende 1898 oder Anfang 1899 verließ Carl Lindström die gemeinsame Werkstatt und verkauft
vermutlich seinen Anteil an Pfeiffer, der das Unternehmen als „Mechanische Werkstatt und
Phonographenfabrik“ unter der gleichen Adresse weiter betrieb. Mit dem Verkaufserlös seines
Firmenanteils richtete Lindström 1899 ebenfalls eine kleine „Phonographenfabrik“ in der
Dresdenerstraße 24, Berlin S ein. Das Modell Ideal kam als selbst entwickelter, preisgünstiger
Phonograph für Aufnahme und Wiedergabe zum billigen Lyra hinzu. Für den Vertrieb
gewann Lindström die Firma Czempin & Krug, Phonographenfabrik und Vertretung in
Phonographen, Berlin SW., Ritterstrasse 44, für die er bis zum Tod des Inhabers Edmund
Czempin im Mai 1903 und der daraus folgenden Firmenschließung fast ausschließlich tätig
war. Durch die steigende Nachfrage war die Werkstatt in der Dresdenerstraße schnell zu klein
geworden, deshalb verlegte Lindström seine „Phonographenfabrik“ schon ein Jahr später, im Jahr 1900 nach Berlin SO, Brückenstr. 13a und nannte sie 1901 in „Phonographenfabrik und
mechanische Werkstatt“ um.3
 
 
Lindström war ein hervorragender Mechaniker und Tüftler, aber überließ den kaufmännischen
Teil erfahrenen Vertriebsleuten.
Lindström erweiterte sein Lieferprogramm, indem er für die Ende 1902 gegründete «Salon
Kinematograph Co. G.m.b.H.» (Berlin SW, Ritterstraße 71-75) Filmprojektoren für Aussteller
herstellte. Die Gründer und Geschäftsführer dieser Firma, die Kaufleute Max Straus und
Heinrich Zunz nahmen auch Lindströms neuen Schallplattenspieler unter dem Namen
Parlophon in ihr Angebot auf. Der in Würzburg geborene Straus hatte in England das
Bankgeschäft erlernt und war schließlich mit seinem ererbten Vermögen bei Löwenherz
eingetreten.
Ende 1903 verkalkulierte sich Lindström, als er einen großen Auftrag zur Herstellung von
Salon-Kinematographen von der angesehenen Firma M. & W. Isserlin in Wilna (damals
Russland) annahm und daraufhin erheblich in neue Produktionsmittel investierte. Als das
erwartete Folgegeschäft, angeblich wegen Unbrauchbarkeit der Apparate, platzte, kam er
offenbar in finanzielle Schwierigkeiten. Seine Handelspartner Straus und Zunz nutzten ihr Insiderwissen bei der Bank Löwenherz und
erwarben für 25.000 Mark, was der Hälfte von Lindströms damaligem Jahresumsatz
entsprach, die notleidende Werkstatt, vereinigten diese mit der eigenen Firma und
begründeten am 30.01.1904 die „Carl Lindström G.m.b.H.“ mit Fabrikationsstätten in Berlin
SO., Brückenstr. 13a. Der Vertrieb der Geräte erfolgte über den ebenfalls kleinen Laden mit
 
Карл (Элоф) Линдстрем (родился 26 июня 1869 года в Седертелье, 29 декабря 1932 года в Берлине),
Сын производителя осей вагонов Франц Оскар Линдстрем переехал в 1892 году, когда ему было всего 23 года.
Спустя годы после Щецина, где он преследовал неизвестную работу. Он изменился от Штеттина
Берлин. Механик Карл Линдстрем находится по адресу: Berlin S,
Диффенбахштрассе 58а была зарегистрирована только в 1897 году, вероятно, в 1896 году в городе.
нарисован. Согласно «Берлинской адресной книге», его имя все еще отсутствовало в то время
Трейдер. В 1897 году Линдстрем переехал несколько улиц на 1-й этаж
Бопштрассе 4 и основал вместе со слесаром Полом Пфайффером в Берлине S,
Grimmstrasse 38 имеет свою собственную мастерскую: «Pfeiffer & Lindström, механическая мастерская для
Новинки и массовые статьи всех видов «2
 
Помимо всего прочего, мастерская выпустила дешевую модель Lyra для воспроизведения
Ролики фонографа Эдисона после почти идентичных устройств Джанни Беттини и
Берлинский производитель Вильгельм Бахр. Компания Pfeiffer & Lindström продала свои
Сами фонографы, но продали «Семейный фонограф Лиры» с середины 1898 г., например. берлинская компания August & Co., Berlin SW,
Риттерштрассе 48
В конце 1898 или начале 1899 года Карл Линдстрем покинул объединенную мастерскую и продал
по-видимому, его доля в Пфайффере, который описал компанию как «механический цех и
Фонографическая фабрика »продолжала работать по тому же адресу. С продаж выручка от его
В 1899 году Линдстрем также основал небольшую «фабрику фонографов» в компании.
Dresdenerstrasse 24, Berlin S. a. Идеальная модель стала самостоятельной, более дешевой.
Фонограф для записи и воспроизведения добавлен в дешевую лиру. Для продажи
Линдстрем выиграл компанию Czempin & Krug, фонографическую фабрику и представительство в
Фонограф, Berlin SW., Ritterstrasse 44, для которого он оставался до смерти владельца Эдмунда
Чемпин в мае 1903 года и в результате закрытие компании почти исключительно
было. Из-за растущего спроса мастерская на Дрезденерштрассе была слишком маленькой
Линдстрем переместил свою «фабрику фонографов» лишь через год, в 1900 году, в Берлин, SO, Brückenstr. 13а и назвал их в 1901 году в «Фонографическом заводе и
механическая мастерская »ум.3
 
 
Линдстрем был отличным механиком и трактовщиком, но оставил его на коммерческий
Часть опытных продавцов.
Линдстрем расширил свою программу доставки, добавив «Салон»
Kinematograph Co. G.m.b.H. «(Berlin SW, Ritterstrasse 71-75) кинопроекторы для экспонентов
производится. Основатели и управляющие этой компании, купцы Макс Страус и
Генрих Цунц также взял новый проигрыватель Линдстрема под названием
Парлофон в их предложении. Страус, родившийся в Вюрцбурге, имел это в Англии
Он научился банковскому делу и, наконец, оказался в Левенхерце со своим наследственным состоянием
произошло.
В конце 1903 года Линдстрем просчитался, когда получил крупный заказ на изготовление
Салон кинематографов от известной компании M. & W. Isserlin в Вильнюсе (в то время
России), а впоследствии значительно инвестировал в новые средства производства. Чем это
Ожидаемое продолжение бизнеса, якобы из-за бесполезности устройства, лопнуло, он пришел
видимо в финансовом затруднении. Его торговые партнеры Straus и Zunz использовали свои инсайдерские знания в Bank Löwenherz и
приобретено за 25 000 марок, что составляет половину годового оборота Lindström в то время
соответствовал проблемной мастерской, они объединились со своей собственной компанией и
основал «Carl Lindström G.m.b.H.» с производственными мощностями в Берлине 30.01.1904
SO., Brückenstr. 13а. Устройства были также проданы через небольшой магазин
 
 
 
James Loeffler
To appear in Polin: Studies in Polish Jewry 32
(University of Virginia)
 
In 1910, the Odessa cantor Pinkhes Minkovsky published a book to warn of the dangers of the “lust machine.” The encoding of Jewish chants in the new medium of the phonograph, he wrote, constituted a “pornographic” response to the ills of modernity – and a threat to the Jewish people. The same year, the Vilna pharmacist-turned- phonograph entrepreneur Wolf (Velvl) Isserlin opened his own phonograph factory. By his own calculation, Isserlin’s top record customers were Jews. He claimed to have sold more cantorial 78s in a single five-month period than all other records combined over the previous five years. Why did Minkovsky oppose the phonograph while Isserlin staked his career on it? On the face of it, the answer was obvious: religion. To the cantor, Jewish sound was sacred. To the capitalist, it was a secular commodity. Minkovsky feared the desecration of Judaism, while Isserlin rushed to commercialize it. It was a classic tale of piety versus profit.
Yet such a view of both men would be a mistake. For Minkovsky, it turns out, was hardly an obscurantist rabbi plugging his ears to the howling winds of change. He read deeply in German philosophy and played a leading role in Russian cultural Zionist circles. Nor was Isserlin a cynical merchant simply intent on exploiting his customers’ nostalgia. He pioneered the recording of Jewish classical music for the benefit of “the national cause” even at a cost to his business. In fact, both Minkovsky and Isserlin shared the same impulse to imagine and amplify Jewish nationhood in the Russian Empire through sound. If not religion or technology, what then explains their sharply differing attitudes towards the gramophone? A better candidate might be capitalism. For at the root of their respective attitudes towards the phonograph lay two distinct Jewish ideas about the relationship between nationalism and capitalism. Where they diverged, in other words, was in the matter of the market. 
We often speak of Jewish culture as a product of Jewish nationalism. The very phrases “Jewish culture” and “Jewish music” owe their origins to nineteenth-century romantic nationalism. In turn we recognize that modern nationalism is linked in key ways to the rise of market capitalism, or, more specifically, print capitalism, which allowed for the mass transmission of new ideas of interlinked community – especially for diasporic groups unable to rely on common geography to delimit themselves. Yet despite the resurgence of interest in the field of Jewish economic history, and the burgeoning historiography of Jewish nationalism in Eastern Europe, there is surprisingly little contact between these fields. There is even less research on the economics of Jewish musical life in Eastern Europe. We know next to nothing, for instance, about all those Jewish customers who purchased cantorial records in the late Russian Empire – or the people who manufactured them. Nor do we know what the gramophone meant to Jewish listeners as a material object, a cultural artifact, and an expensive status symbol – not to mention a medium of communication for an agricultural society in which the vast majority of its population was still only just learning to read in the early twentieth century. 
In this essay, I wish to use the dual careers of Minkovsky and Isserlin to rethink some of the features of modern Jewish culture’s own economic genealogy. In doing so I will put forth a number of questions that need to be answered to achieve a fuller account for the history of Jewish nationalism: Was modern Jewish culture born out of a revolt against ethnic capitalism? Or in celebration and amplification of it? Should we view sonic capitalism, alongside print capitalism, as an essential precondition for the spread of Jewish national consciousness in Eastern Europe? And what would the history of Zionism look like (and sound like) if we saw it not only as a story of political mobilization and secularization but one of economic competition?
 
—-
 
There are two stories of how the phonograph reached Russia. One is a tale of capitalism, the other a story of socialism. The socialist version begins with an opera singer-turned revolutionary named Evgeniia Lineva. A star of the Russian opera, Lineva joined an illegal student socialist group in the early 1880s. A few years later, she traveled to London, where she befriended Marx and Engels. Thanks to that relationship, she actually executed some of the earliest Russian translations of Marx’s work.
 
Evgennia Lineva (1854-1919): Russian Opera Star, Marxist Revolutionary, Phonograph Pioneer
 
Lineva’s radical politics led to her exile in 1890 together with her husband. Washed ashore in the United States, she began to perform Russian folk songs as a traveling act. In 1893, she met the American music critic Henry Edward Krehbiel in New York City. Krehbiel championed the idea of a new American music based on African-American and Native American folksongs. His ideas proved decisive for Dvorak’s own foray into the New World. Krehbiel also introduced Lineva to the new device of the phonograph, invented by Thomas Edison in 1877. When she returned to Moscow in 1896, she pioneered the idea of folksong collecting using the phonograph. She spent the next decade documenting hundreds of Russian and Ukrainian folksongs across the Russian Empire. This had a catalytic effect on ethnomusicology there, and on Jewish ethnography.
 
Recording Folk Songs on the Ansky Expedition, 1912
For both Lineva and her Jewish disciples, who included Joel Engel and Sh. Ansky, the phonograph represented a tool for populist ethnography. It was a modernist means of defense against modernity itself, which threatened to uproot and destroy Jewish national culture. One of the main culprits was market capitalism, which upset the organic relationship between Jews and their own folk culture. Indeed, the very idea of folklore itself was defined against the ravaging forces of commercialized popular culture. Yet others at the same time viewed the phonograph quite differently. The key figure in this story is capitalist story of the phonograph’s arrival in Eastern Europe was Norbert Rodkinson, who practically singlehandedly launched the commercial industry in the Russian Empire. His, too, is a colorful story that points to the transatlantic commercial nature of Jewish entrepreneurship at the turn of the last century. 
 
Norbert Rodkinson (1873-1927): Wayward Talmudist, Recording Pioneer
 
Rodkinson – also known as Max Rubinskii – was born in Baton Rouge in 1873, the son of a Russian Jewish immigrant. His father was an infamous east European charlatan. Michael Rodkinson (1845-1904), scion of a distinguished Hasidic family, became a radical Maskil, edited several Hebrew newspapers, and published many of the first works of Hasidic literature. But he was also arrested in Russia for polygamy, accused of fraud for pretending to be a Hasidic miracle-worker and perpetrating numerous literary forgeries. His posthumous reputation rests on his English-language translation of the entire Babylonian Talmud into its first edition beginning in 1897.
Rodkinson fils reportedly helped with this pioneering Talmud project until, according to one version of the story, his father kicked him out of the house. He subsequently graduated from the University of Cincinnati and worked his way across Europe in the 1890s as a journalist. By 1899, he had settled in St. Petersburg, where he pioneered the import of Western commercial phonographs and recordings. Rodkinson established himself there as the local agent of the German company Deutsche Gramophone. In Russia, he initiated the recordings of opera singers, operetta stars, military bands, and others. In 1906, he moved to India to organize the Deutsche Gramophone branch in Calcutta, but after a few years returned to Russia to start his own record company. In 1912 he was shot by a Russian woman in a lover’s quarrel in Berlin, but survived.
 
 
Rodkinson’s Gramophone Store in St. Petersburg, 1903: Two Views
 
Under Rodkinson’s command, Deutsche Gramophone opened stores across the Russian empire and began to record Jewish artists. One of them was the famous cantor Zavel Kvartin. In his memoirs, Kvartin described his entrance into the business. One day in 1902 he was walking home from his music lesson at the Warsaw conservatory, when he chanced upon a store where people were listening through headphones to gramophones. Kvartin paid a few coins and spent an hour listening, enraptured by what he heard. He immediately grasped the power of hearing music – any music – anywhere. And he instantly sensed the commercial potential for Jewish music. He asked the storeowner if he had any Jewish music in his catalogue, perhaps cantors. There were only two names listed (Sherini from Breslov and Gershon Sirota from Vilna) but neither was in stock, for lack of demand, explained the storeowner. No one was interested in it. Undeterred, Kvartin began to audition for various European firms. His first records straightaway proved hugely popular. Within months Kvartin was famous across Russia, and the era of the celebrity recording cantor had begun.
 
Cantor Zavel Kvartin (1874-1952)
On an empire-wide concert tour in 1907, Kvartin arrived in Vilna. Two men showed up at his hotel unannounced and introduced themselves as the Isserlin Brothers. They invited him to a banquet arranged in his honor. Why do you want to do this, Kvartin asked them, when you don’t even know me? You have made us rich men, they replied. For, as they explained, they were “grammophonists” who now held the exclusive contract to sell Deutsche Gramophone Records in Russian Poland, Lithuania, and Courland. Over the last five years they had sold nearly half a million records. But just in the past few months, business had simply exploded with sales of Kvartin’s records. They had recently sold more of him, they claimed, than all the other recording artists combined for the last 5 years.
Advertisement for M. and V. Isserlin Brothers Company, Vilna
In a subsequent conversation, the Isserlin brothers informed Kvartin that their early profits came from the idea of bundling gramophones together with records in package deals. But now the market had become saturated with companies. Sales were down by 50%. They had a plan to open a factory to produce their own records using matrixes imported from elsewhere. But competition was growing stiffer – and questions of politics had begun to dominate the industry in new ways. Antisemitism, economic nationalism, and Tsarist regulation were all on the rise. Their business model might be in jeopardy.
Here a broader word about the politics and economics involved in the Jewish phonograph business in Eastern Europe is in order. There remains a persistent image of the fledgling Jewish middle class in the pre-World War I Russian Empire as a product of education, acculturation, secularization, and particularly of the Reformist efforts under Alexander II in the middle decades of the 19th century. Viewed through the prism of the St. Petersburg and Moscow Jewish elites, it is easy to see how the embourgeoisment went hand in hand with Russification. But the truth is that much Jewish entrepreneurship was a direct result of a struggle for economic survival, especially in the urban centers of the Pale of Settlement.
The economic historian Arcadius Kahan once puzzled over how Russia’s Jewish population expanded so rapidly from 1800 to 1900, from a total of 1.5 million at the beginning of the century to 5 million by its end, during the very same period in which the Russian state began to squeeze Jews out of the economy through various formal and informal restrictions, especially in the closing decades of the nineteenth century. His answer was that the state-driven character of Russian industrialization in the second half of the nineteenth century and first quarter of the twentieth produced an unintended positive effect for Jews. The Russian state’s policies of exclusion of Jews from capital-related industries (railroads, for instance) encouraged them to migrate into new developing consumer goods industries. There they more readily found credit from other Jews and a market that did not require state approval or facilitation. Hence Jewish consumer capitalism was particularly locally driven, in cities such as Vilna, Kiev, and Odessa.
 
Record Store and Factory, St. Petersburg, 1903
 
Among consumer goods, Kahan argued, technology-related industries were particularly open as fields to Jews. Governments are always slow to regulate new technology. Hence an industry like records and phonographs represented an ideal ethnic niche market for Jewish entrepreneurs. Looking across the trade journals of the industry in the first two decades of the twentieth century, it becomes immediately apparent how many Jewish entrepreneurs were active as record salesmen, store-owners, and related industry personnel and in small towns and large cities, including Moscow, St. Petersburg, and Kiev. But visibility is not the same thing as market-dominance. In truth, the Russian record industry constituted a number of ethnic niche markets, because several non-Russian national minorities all actively developing economic markets and ethnic professional patterns in the Late Russian Empire, including Poles, Lithuanians, Baltic Germans, Ukrainians, Greeks, and Armenians.
And hence many of these new industries quickly became politically sensitive because other ethnic entrepreneurs (Germans and Poles) and Russians too are learning to use politics to drive economic market-dominance strategies. A decided rise in “economic nationalism” among Polish and Ukrainian middle-class consumer goods producers led to enhanced politically-laden “economic competition.”
Advertisement for Isserlin Brothers Factory in Vilna:
“Syrena: The First Gramophone Factory in Russia”
 
 
Kahan’s theory fits the Isserlin brothers to a tee. Before 1902, Velvl (Wolf) and his brother Mordkhe ran a successful pharmacy business in Vilna. Then in the opening years of the century, they joined the phonograph craze. As ambitious businessmen, they were not necessarily particular about their product. They marketed all kinds of music, not just Jewish music. But Jewish music held a particular attraction for them. For their goal was to build ethnic consumer culture and capture ethnic markets.
 
 
Gramophone Factory Interior: Two Views
In a sense, this was only a continuation of trends that stretched back deep into the nineteenth century. Commercial publishing had already revolutionized the distribution and experience of folk music in Eastern Europe. Already in the 1850s, book-sellers in the Pale of Settlement began to sell chapbooks of Yiddish songs by popular badkhonim. Similar collections of popular music appeared for other national minorities – subject to censorship restrictions on sensitive languages. We have long recognized how advances in printing allowed national movements to grow across empires of Asia and Europe. The emergence of a market also encouraged ethnic entrepreneurs to think about how to cultivate their own national sub-cultures as viable markets for music. By the end of the nineteenth century, sheet music had begun to appear. It was a logical next step to records. 
 
——
 
The initial appearance of sound recordings Jewish Eastern Europe triggered a set of strikingly polar reactions. Across larger urban centers and smaller shtetls in the Pale of Settlement, many Jews flocked to records as a marvelous entertainment. A visitor to Odessa in 1911 noted the incredible passion of Odessa Jewish youths for records, especially those in the city’s Isserlin shop. When the ethnographers Joel Engel and Sh. Ansky toured the Pale of Settlement in the summer of 1912, they were shocked to find even the little Jewish children familiar with the phonograph business and willing to invent new pseudo-folksongs to sell them. Yet in many of those towns, they also discovered adults who denounced the phonograph as an evil device that would steal the soul of those who sung into it. Even those with less superstitious ideas also opposed the phonograph invasion. Pinkhes Minkovsky belonged to that camp.
 
Pinkhes Minkovsky
In many ways, Minkovsky was an unlikely opponent of the phonograph. Born in Belaia Tserkov, he emerged by the 1890s as one of the most famous cantors in the world. Such was his fame that he was lured across the Atlantic to a post at the Eldridge Street Synagogue on the Lower East Side, before returning to Odessa’s Brody Shul. There he practiced the cantorial art and also preached the gospel of Zionism. In his 1899, essay in Ha-shiloah, “Songs of the People,” Minkovsky asked why his fellow Zionists had ignored the organizing power of music:
 
Our nationalists, who daily invent new ways of spreading the national idea—through meetings, speeches, newspaper articles, banquets, amulets, and ‘Stars of David’—the majority of them also do not understand the new idea or believe in the value of music… Don’t they know, our Lovers of Zion, that there is no such thing as nationalism without music and song?
 
In this essay, which, incidentally, was the first piece of Hebrew-language writing on Jewish musical folklore research ever to appear, Minkovsky called for a consciously instrumentalist approach to music’s value for Jewish politics. Music possessed a moral power, but it also represented an effective symbolic means to conquest and nationalize the Jewish imagination. Yet despite this modern, utilitarian ethos, Minkovsky vehemently rejected the most powerful medium of sound transmission. What was the basis of his objection?
Gramophone Salon Interior View (ca. 1912)
In his book, Minkovsky writes that around 1902 Emil Berliner, the German-Jewish inventor of the gramophone (which used flat-disc cylinders and other technical advances) to modernize Edison’s phonograph design, and gramophone flat-disc cylinder and an early founder of record companies in the U.S. and Europe, approached him with a proposal that he make a recording backed by the Brody Synagogue Choir of Odessa. Minkovsky responded with indignation. His predecessor, the legendary Nisn Blumenthal, had never once in 52 years of service in the Brody shul sung outside the synagogue—not even for weddings or funerals. How dare you ask me to sing into “a disgraceful shouting-machine,” he replied.
The times have changed, responded Berliner, himself a proud Zionist activist who linked technology, economics, and Zionism in his writings. Minkovsky disagreed: “For those of us who are truly religiously and nationally disposed [reliogze un national geshtimt], the times have not changed. Jewish synagogue song possessed a double holiness: “the holiness of place (kdushes hamokem) and the holiness of time (kdushes hazman) – where and when they are sung,” he wrote, asking, “How can we profane our holy songs by putting them in a machine which knows of no place, of no time… [and] places it before all sorts of people from all kinds of different times and different places?” Several other agents also approached Minkovsky. Each time he declined.
By 1910, the so-called “gramophone epidemic” had reached epic proportions, such that Minkovsky he felt compelled to write his book. In his 200-page text, he relays his conviction that modern atrophy of Jewish religion and nationhood reflected itself in musical art. Diaspora rabbis, by which he means both traditionalist and Reform clergy, have killed off “ancient” Jewish musical culture. He quotes Schopenhauer and Emerson at length to prove the onus on Jews to acquire greater Jewish self-knowledge and to combat “assimilation,” and the obligation to maintain Jewish national and religious identity.
It is not only irresponsible rabbis and lazy Jews who are to blame. The larger culprit is the general problem in Russian society. Recent events – the economic crisis and the Russo-Japanese war – have brought about the rise of “two pornographic businesses”: 
 
Illusion and gramophone. The first business has to do with vision and presents illuminated erotic pictures, which no man would ever look at in a healthy moral time. Now they are commonly openly displayed in theater in largest cities on every street, and a severely demoralized society looks on without shame or embarrassment. 
The other business has to do with hearing, with the ear. Songs, arias, couplets from whores, drunkards, gypsies, chansionerres, and all manner of letsim [fools] [are mixed] together with the holy Jewish melodies, synagogue prayer melodies… The selichot, tekhines, and kines vulgarize themselves in the confines of the gramophone.
 
Minkovsky’s anxieties mapped perfectly onto the larger moral panic of the post-1905 moment in Russian society, when concerns about sex, pornography, and prostitution surfaced as arresting symbols for shifting social norms in a rapidly changing society. But his technophobia assumed a very specific form. After all, he had no problem embracing the technological revolution of Jewish print media. And when it came to sound, he himself installed a pipe organ in his Odessa synagogue in 1911. Nor did Minkovsky merely lament the profanation of replication that came with industrial mechanization: the fate of art in the age of mechanical reproduction. Instead, he located his fears in the physical act of displacement of sound. What bothered him was the social dislocation and cultural contamination that occurred when liturgical music left its home in the synagogue. His attack focused on where and how music was performed as a result of commercial recording. In fact, he spends much more time in his 1910 book discussing what he calls “gramophone culture” than the mechanics or ethics of recording itself. 
 
Gramophone Salon Interior View (ca. 1914)
This is why he directed equal parts ire at two interlinked categories of offenders: “gramophonists and concertizers.” He denounced his peers who succumbed to the twin illnesses of “the dirty gramophone (shmutiken gramofon) and the disgraceful (shendlikh) spiritual concert … [which] have in recent times destroyed Jewish liturgy in Russia.” The recording booth lured cantors out of the synagogue; the concert stage induced them to profane their art. In linking concert performances of liturgical music to the recording industry, Minkovsky set himself apart from other Jewish musical commentators. Many saw the increasing popular genre of spiritual concerts – liturgical music concerts held in secular concert halls – as a cultural bridge over the divide between secularized urban audiences and the traditional Judaism. And even though Minkovsky himself had expressed similar sentiments, by speculating freely in the late 1890s that under the impact of Zionism Jewish folk and national songs might take on the status of holy songs, he objected strenuously to the concert-hall performances.
This deep concern about displacement comes through in three other stories he tells in his book: 
 
After one Friday night service in Odessa a young man approaches Minkovsky to thank the cantor for the pleasurable melodies. Naively, he inquires of the visitor at which synagogue he has previously heard them. No, the man corrects him, not in a synagogue. He has heard these tunes before in the Warsaw brothels he frequents, where cantorial recordings are quite popular. 
 
On one Sunday afternoon stroll along the street near the Black Sea, Minkovsky chances upon an outdoor Greek restaurant where drunk sailors and prostitutes cavort around a table with a large gramophone sitting in the middle. The sailors spew antisemitic epithets. Yet out of the machine’s horn come Jewish songs, which they listen to with laughter. He recognizes among the melodies the cantorial lament, “Kadosh Atah unorah shemekha.” 
 
A casino in Odessa adopts a gag whereby if a customer loses enough money, the management plays the el mole rakhamim recorded for the martyrs of Kishinev on the gramophone.
 
Each of these anecdotes illustrates his conviction that the sound of Jewish liturgical chant in the “wrong” places both violates the music and illustrates the larger degradation of Jewishness in early twentieth-century Russia. Ultimately, he concludes, it is the force of capitalism that corrupts Jewish cantors and snatches the precious Jewish cultural inheritance from out of their mouths.
 
——
Ironically, Minkovsky shared his concerns about the gramophone’s effect on religious music with Orthodox clergy who blamed not only capitalism but Jewish capitalists for ill effects on Church music. In 1914, Russian Ministry of Internal Affairs in 1914 banned persons of “non-Orthodox faiths” from selling Christian religious music. Moreover, the Russian gramophone industry, despite the large preponderance of Jews involved, was itself suffused with antisemitism. Anti-Jewish stereotypes of Jews as cultural commercializers ruining both the gramophone industry and Russian music circulated widely.
Antisemitic Cartoon from Russian Gramophone Trade Journal (1914)
 
These charges only accelerated with the dip in the market in the years after 1912. Russian Rightist voices accused the entire gramophone industry of being in the hands of foreigners and in particular Jews, who propagandize the ideas, contrary to Russian national spirit and political order. In the summer of 1914, the Russian politician Vladimir Purishkevich petitioned the MVD to do something about the crisis by which: “The entire gramophone industry was in the hands of foreigners, and most of all, of Jews, who propagandize ideas inimical to the Russian national sentiment and the government’s agenda.” 
One other such voice came from within the Russian gramophone industry. The journal Gramophone World made a specialty out of attacking Isserlin. Typically, in its fifth anniversary issue, the editors congratulated themselves on their hard work in growing the business
Header of Gramophone World: “First Special Journal Dedicated to the Interests of Gramophone Industry and Trade”
 
With this issue of the journal we celebrate our fifth year of existence, a joyous occasion [for whom] the publication of a special organ is a guarantee of the successful development of the gramophone business… in spite of those Hooligans, Hasids, and Tzaddiks, who hate this magazine because it prevents them from inflating prices and spreading their wide network of terror and shameless profiteering.
 
This was not just antisemitism for its own sake. It was also an extension of the rampant economic nationalism in the late Russian Empire. There is a growing historical literature in this area. Most of it focuses on the punitive dimensions of market segmentation. The Polish anti-Jewish boycott that began in 1912 was an extended prelude to the Cold Pogrom of interwar Poland – an effective nationalization of Polish economic life that brought devastating effects on Jews. It represented a clear form of political mobilization as much as it did an expression of antisemitism. 
Beginning in 1914, Polish nationalists organized a boycott of Jewish record stores, urging fellow Poles to buy only “pure Christian” and “pure Polish” records. That same year, rumors swept the gramophone industry that Jews would be banned from renting shops at the major Nizhni Novgorod fair, with a direct devastating impact on Jewish gramophone entrepreneurs.
The events of the 1910s led the Isserlin brothers to three simultaneous moves that bring our story full circle.
First, the Isserlin brothers attempted to organize a syndicate – what we might call a cartel – to confront the economic downturn (and possibly the antisemitic boycott attempts). They claimed it was needed to organize to “normalize prices” and “normalize the gramophone business.” Critics say it is a cartel that will just punish outsiders and consolidate control in their monopolistic hands. This was a complicated effort to bolster the Jewish position in the market even as they themselves were wedged between multinational companies and a fracturing consumer market at home. It also led to more antisemitic charges that these “Vilna priests” wished to turn everyone else into their “slaves.”
  
Isserlin Advertisement for the Syndicate:
“All Aboard! Fair Winds”
 
Second, they took the fight to the press. In 1914, they launched their own journal to trumpet their cause. Its page present a fascinating view of an attempt to build a producers’ cooperative network of Jewish gramophonists and their industry allies:
 
Musical Echo: A Journal Dedicated to the Interests of Gramophone Merchants
 
It was in this context, that, the Isserlin brothers made their third move. In the spring of 1914, they announced a new series of Yiddish-language recordings of Verdi’s Rigoletto, Rubinstein’s Maccabees, and Rossini’s Barber of Seville, “the first attempt to present classical music in the Jewish dialect.” They also began to expand their liturgical and popular selections. At the same time, Isserlin approached the official denizens of Jewish musical nationalism, the Society for Jewish Folk Music, to propose a recording partnership of original Jewish art music.
Isserlin Brothers Advertisement:
 
“The First Attempt to Create Classical Music in the Jewish Vernacular Language (‘Jargon’)”
 
The first Monday after Passover in April 1914, Wolf Isserlin sat down to write a letter to the Society’s secretary Israel Okun in St. Petersburg. In it he made an offer to record their compositions for his record label:
 
As Jews, we naturally devote much of our attention to Jewish repertoire, in response to the passionate hunger on the part of the Jewish masses for Jewish music and consider, we think, and not without good evidence, that the gramophone is one of the best means of bringing music to the national masses. In connection with this the existing Jewish catalogues, of course, cannot satisfy us, for they so far consist largely of recordings catering to the primitive tastes of the so-called broad masses, and nearly all catalogues are full of the names of various operettas of a certain genre… shund-songs, that don’t nurture a healthy interest in the public for good music.
 
Isserlin further offered to join their mission and record and distribute their music—without expectation of profit. His firm’s aim was to help the Jewish composers promote a “wholesome Jewish repertoire.” He lacked any mercantile motives, he told them, only a desire to enrich art and help the Jewish national cause. In fact, he added, that they did not expect to recoup any profit: “On the contrary, we know, that truthfully, that this initiative would bring unproductive expenditures and even losses, but we have resolved to bring it to life as helpful in national terms regardless of the profitability of the enterprise.”
The St. Petersburg composers were committed Jewish cultural nationalists. Their mission was to promote the modern Jewish nation through sound. Their medium was printed music. They published a widely popular songbook for home and school and a series of art music compositions. Yet they proved skeptical of an explicitly commercialist venture. They had attempted many previous discussions with other companies, which faltered on the issues of copyright and the desire to maintain a strict separation between their art music and popular shund material. No doubt one factor was the presence of Minkovsky in the ranks of their leadership. He had co-founded the group’s Odessa branch together with Chaim Nachman Bialik and other local cultural luminaries.
In reply to these concerns, Isserlin and his brother assured the composers’ representative that they understood the problems associated with a cultural society working with a private company. They reiterated their position that “we do not expect out of this venture any profit, and, on the contrary, are certain, that this expensive undertaking would bring losses, which we are ready to sustain, in order to fulfill our aim of improving the Jewish recorded repertoire.
The discussions dragged on that summer until the outbreak of World War I curtailed the project. In 1915, the Isserlin brothers fled the German invasion of Vilna and resettled in Petrograd, where they reentered the pharmacy business. After the revolution, they resurfaced in Leningrad in the early 1920s trying to eke out a living as manufacturing and chemical production before disappearing from the historical record. While the former bourgeois capitalists tested their luck in Communist Russia, Minkovsky fled the revolution and died back in America in 1924. The Jewish recording industry only continued to grow in Eastern Europe and beyond after World War I.
 
——
A businessman who willingly seeks out a loss. A capitalist who disavows the profit motive. These are counter-intuitive propositions to us today. For that reason, when I previously discussed this failed joint venture in my book The Most Musical Nation, I somewhat cynically dismissed Isserlin. His entreaties struck me as disingenuous attempts to expand market share on the backs of Jewish composers. By contrast, I had no trouble imagining that the conservatory-trained musicians of St. Petersburg fit a pattern of nationalist elites who feared that commercialization would erode the aesthetic and cultural values at the root of their mission of national revival. Now, however, I would qualify my skepticism regarding Isserlin, even as I propose to deepen my interpretation of Minkovsky. For, in truth, it is possible to view both Isserlin and Minkovsky as two distinct faces of Jewish nationalism in Eastern Europe. 
Much of the recent scholarship on Jewish nationalism in Eastern Europe has focused on the relationship between nation, state, and territory. Historians have extensively reexamined the writings and activities of diaspora nationalist intellectuals and Zionist thinkers of various stripes to widen and deepen our contextual understanding of how Jewish nationalisms emerged and diverged across the late nineteenth and early twentieth centuries. Scholars have further pushed our models of Jewish political identification and group behavior in Eastern Europe to better reflect lived experience and downplay the telos of the nation-state. The emphasis has coincided with a renewed focus on the diverse forms of European-centered social and cultural practices. Lurking around the edges of much of this current wave of work are the two classic questions of the historiography of Jewish nationalism that have yet to be fully integrated into newer studies: religion and economics. So, here, in closing, I want to suggest how the twin cases of Minkovsky and Isserlin, the cantor and the capitalist, might provide a useful starting point of departure for rethinking the history of Jewish nationalism.
The place of religion inside the early history of Zionism is, of course, a longstanding subject of study and debate. But most of that controversy centers on the putatively messianic dimension of Zionist thought or the inevitable rupture perceived between traditional religious Judaism and modern ethnic nationalism. Minkovsky was every bit the modern nationalist. But he came to his Zionism not as a replacement for a lost faith nor as a fulfillment of a latter-day mysticism. He was, more simply, a Jewish Romantic. And this explains his attitudes towards the phonograph. To him sound was a preserve of a religious and national identity—a sacred precinct that had to be protected from encroachments. The market symbolized the dissolution of Jewish nationhood in the multi-ethnic urban marketplace. Threats of violence and religious heresy went hand in hand. His ideal of nationhood grew out of the synagogue. The sacred chants constituted the repository of Jewish national pride and the link to the ancient past. Indeed, they formed part of the crucial link between modern “religious culture” and ancient nationhood. Others, such as land and politics, had already been severed by history. In short, the synagogue was the place of the rebirth of Jewish nationhood. And the sound of the synagogue required careful cultivation not mass popularization.
The second direction of historiography is towards an economic reading of the origins of Jewish nationalism. This is a move away from the religious imagination towards the materialist bases of Jewish political mobilization. In short, it was not the yeshiva or the synagogue that birthed Zionism but the marketplace and the pressures of economic nationalism. The rabbis might provide spiritual autonomy for Jews. The state might offer legal rights – to varying degrees. But neither the rabbis nor the state could provide the means to combat economic devastation, material poverty, and pure hunger in Jewish Eastern Europe.
The growth of market capitalism exacerbated this trend. Urban industrialization in the northern precincts of the Pale of Settlement pushed millions of Jews to leave the Russian Empire for the United States beginning in the late nineteenth century. Those who remained face a new kind of economic nationalism with boycotts and cold pogroms a fact of life by the 1910s. We know that this economic nationalism served a key role in constituting Polish and Russian national identity. Why should we not assume the same to be true for Jews? This, then, is the story of Isserlin. While Minkovsky recoiled from market capitalism, Isserlin embraced nationalism. For him, sound was part of a multi-ethnic social reality in which every nationality was simultaneously cultivating its own national identities and competing for market share. Sound was part of the social aspect of ethnic capitalism. And sound was a front in an economic battle for Jewish survival. Even if the market would not provide immediate financial rewards, its reach and power would help the cause of Jewish music.
This divergence of Jewish opinion as regards the phonograph, then, allows us to see both facets of the growth of Jewish nationalism in Eastern Europe – economic and religious, commercial and anti-commercial. It is, perhaps, a conflict that animated Zionism much more than we think. And its roots extend down to the present. If we consider the dual images of Israel to emerge in the past several years—Start-Up Nation versus Meha’at Ha-ohalim—we can detect a conflict over the role of the market in Jewish national discourse and self-conception. History cannot resolve that argument about Zionism and economics. But it can point us to the overlooked nexus of capitalism and nationalism in the formation of modern Jewish culture and the sonic origins of Jewish nationhood in modern Eastern Europe. 

Перевод 2х заметок

Джеймс Лоффлер: изучение польского еврейства 32(Университет Вирджинии)

В 1910 году Одесский кантор Pinkhes Миньковский опубликовал книгу, чтобы предупредить об опасностях «похоть машины.» Кодирование еврейских песнопений в новой среде фонографа, писал он, представляет собой «порнографические» ответ недугов современности — и угроза еврейскому народу. В том же году Виленский фармацевт, ставший фонографом, Вольф (Вельвль) Иссерлин открыл собственную фабрику фонографов. По его собственным подсчетам, основными клиентами Иссерлина были евреи. Он утверждал, что продал больше канторских 78-х за один пятимесячный период, чем все другие записи, объединенные за предыдущие пять лет. Почему Минковский выступил против фонографа, а Иссерлин сделал на нем свою карьеру? На первый взгляд ответ был очевиден: религия. Для кантора еврейский звук был священным. Для капиталиста это был светский товар. Минковский боялся осквернения иудаизма, а Иссерлин бросился его коммерциализировать. Это была классическая история о благочестии и прибыли.Тем не менее, такой взгляд на обоих мужчин был бы ошибкой. Оказывается, Минковский едва ли был раввином-мракобесом, затыкающим уши ветрам перемен. Он глубоко чтил немецкую философию и играл ведущую роль в русских культурных сионистских кругах. И при этом Иссерлин не был циничным торговцем, просто намеренным использовать ностальгию своих клиентов. Он вел запись еврейской классической музыки в интересах «национального дела» даже ценой своего бизнеса. Фактически, и Минковский, и Иссерлин разделяли один и тот же импульс представлять и усиливать еврейскую государственность в Российской империи с помощью звука. Если не религия или технология, то чем объясняется их резко различное отношение к граммофону? Лучшим объяснением может быть капитализм. Ибо в основе их отношения к фонографу лежат две разные еврейские идеи о связи между национализмом и капитализмом. Другими словами, то, где они расходились, было связано с рынком. Мы часто говорим о еврейской культуре как о продукте еврейского национализма. Фразы «еврейская культура» и «еврейская музыка» обязаны своим происхождением романтическому национализму XIX века. В свою очередь, мы признаем, что современный национализм связан ключевыми способами с ростом рыночного капитализма, или, более конкретно, печатного капитализма, который позволил осуществлять массовую передачу новых идей взаимосвязанного сообщества — особенно для групп диаспоры, неспособных полагаться на общую географию. разграничить себя. Тем не менее, несмотря на возрождение интереса к области еврейской экономической истории и расцветающей историографии еврейского национализма в Восточной Европе, между этими областями на удивление мало контактов. Еще меньше исследований экономики еврейской музыкальной жизни в Восточной Европе. Например, мы почти ничего не знаем о всех тех еврейских покупателях, которые приобрели канторские записи в поздней Российской империи, или о людях, которые их изготовили. Мы также не знаем, что означает граммофон для еврейских слушателей как материальный объект, культурный артефакт и дорогой символ статуса — не говоря уже о средствах коммуникации для сельскохозяйственного общества, в котором подавляющее большинство его населения все еще только учатся читать в начале двадцатого века.В этом эссе я хочу использовать двойную карьеру Минковского и Иссерлина, чтобы переосмыслить некоторые черты собственной экономической генеалогии современной еврейской культуры. При этом я поставлю ряд вопросов, на которые необходимо ответить, чтобы составить более полное представление об истории еврейского национализма: родилась ли современная еврейская культура в результате восстания против этнического капитализма? Или в праздновании и усилении этого? Должны ли мы рассматривать звуковой капитализм наряду с печатным капитализмом как существенную предпосылку для распространения еврейского национального самосознания в Восточной Европе? И как бы выглядела (и звучала) история сионизма, если бы мы рассматривали ее не только как историю политической мобилизации и секуляризации, но и как историю экономической конкуренции?—-Есть две истории о том, как фонограф добрался до России. Один рассказ о капитализме, другой рассказ о социализме. Социалистическая версия начинается с оперного певца, ставшего революционером по имени Евгения Линева. Звезда русской оперы Линева присоединилась к нелегальной студенческой социалистической группе в начале 1880-х годов. Несколько лет спустя она отправилась в Лондон, где подружилась с Марксом и Энгельсом. Благодаря этим отношениям она фактически выполнила некоторые из самых ранних русских переводов работ Маркса.

Views: 288

Американская фабрика русских граммофонов

Вместо предисловия

Город Саратов на великой  реке Волга, да  дырчащий на кухне  холодильник в 60 г ХХ в. Вот и все мои знания об этом замечательном месте. Ну  так бы и осталось, если б не одно обстоятельство

 Как то  на доске объявлений попалось мне фото граммофона с весьма забавной эмблемой . Вот это New-York-London-Saratow  выглядело весьма комично. С учетом моего опыта , когда я так и не нашел однозначного автора аналогичного тумбового граммофона, о котором я еще поведаю, я решил что улыбкой все и закончится. Ну  Слова Америка, Лондон, Париж… можно часто встретить на головках. Здесь падки на заморские словечки. НО история получила развитие

И вот на одном из форумов  я нахожу документы, рассчетные книжки рабочих Фабрики «Фонотон», располагавшейся таки в Саратове. Сами аборигены ничего толком не знают, Даже логотип облезший пытаются себе представить как выглядел. И только благодаря пытливому поиску вашего покорного слуги , все стало на свои места. Реально фабрика существовала с 1911 г. Именно тогда ее гневно заклеймил продажный журнал «Граммофонный Мир», очевидно выполняя проплаченый заказ Бр Иссерлинъ, только набирающих популярность. «Фонотон» обвинили в том, что в разосланных ей каталогах чуть ли не полностью повторяются изделия фабрики Сирена, Бр Иссерлинов. Далее на рекламной картинке 1914 г мы видим внешний вид фабрики, и перечесление ее наград на международных выставках.

Надо сказать в это время, вследствие 1 мировой войны, многие немцы пострадали, их выселили, фабрики передали в другие руки, с импортом было туго, да и народ не отличался высокой покупательной способностью. Поэтому изделия фабрики «Фонотон» оказался весьма востребованными. Я полагаю, что поскольку фабрика всегда называлась Американской, запасные части она получала из Америки, возможно Швейцарии…И санкции на ней не отражались. Да и Водным транспортом дешевле было доставлять грузы, которые в 1915 г уже отгружались вагонами

Документы ,  рабочие книжки работников, где указаны штрафные санкции за распитие спиртных напитков и прочие непотребства.

Лирофонъ

Один из магазинов , куда отгружался товар

Ну и конечно самое интересное, изделия  американской фабрики граммофонов «Фонотон»

Последнее упоминание о фабрике в 1916 году. Здесь сказано , что из всех компаньонов фабрики  остался один только г.  А. Шнейдер, видимо дела шли уже не так хорошо

И все бы хорошо, но меня терзают смутные сомнения..  Логотип  «Фонотон» уж очень похож  на  Phrynis

Views: 411

Тонарм-убийца

Travelling vs tapering

Вот ведь как получается жили не тужили, и вот вам, Здрасьте!

 Не успели граммофоны внедриться на Рынок России, только только как  пошло развитие вширь, появились всякие примочки, концертные рупора. Главные участники граммофонного бизнеса , конкурируя друг с другом , добились интересных результатов. Появился Ребиков со своим причудливым, но очень свежим «Натурофон». Рапгофф изобрел свой необычный рупор RX, еще и вдобавок к нему свою мембрану Интона. Даже появился выставочный экземпляр стояче-висячего граммофона, типа повернутого фронт-маунта. 

Как грянул гром! Человеческая мысль ушла вперед. И все эти господа остались за бортом. Пришел его Величество Тонарм. Тук-тук.. не ждали? Вот Вы например, господин Ипполит Рапгофф? Так увлеклись приспособлением, для замены обычных рупоров на типа концертный. Один отвинтили, так сказать, легким движением руки.. А другой прилепили.. и все чинно-благородно.. и звук и удобство и денежка прилипла…а еще и апгрейд с доплатой на ваши мембраны Интоны, которые на ходу подстроить можно? Ну не прогресс? А Вы, Владимир Иванович? Чай недосыпали? Как бы так исказить зонофон, чтоб и не узнать? Закосить так сказать.. Да и рупор оригинальный.. ну да что там , что во Франции есть похожие.. то ж далече, интернет еще не скоро придумают.. чай не дознаются. Дык все одно во Франции по сходной цене и брать пришлось, свои оказались дороговаты. И все же.. Уж очень близко подошли к тонарму..ну прям принципиально оно, но крупновато. И расплата последовала. К готовым ящикам придумали заглушки, даже блюдца для иголок к ним приспособили. Скушал рынок. Ну даром что гордую надпись «Граммофон» пришлось просверлить, и прикрыть железным кронштейном. Зонофон тоже отличился. То сзади кронштейн приколхозят, то сбоку, ну не пропадать же добру? А вот Ребиков заигрался. Сваял еще последнюю модельку  уже с прямым ящиком, продал рупора загранишные…И канул в небытие. И пошто таки изголялся причудливо. 

Все одно сожрал прогресс. И хотя Тонарм пришел немного в странном обличьи в 1903 г., еще в 1905-06..наблюдались весьма странные модификации крепления к крышке, все же конструкция устоялась, доработалась, и дожила прям до сегодняшних дней.

Вместо эпилога

Views: 256

Интересная статья

А. Анохин. Из жизни «артистичных» механизмов, или поющие и говорящие машины.

Главная / * КРАЕВЕДЕНИЕ / А. АНОХИН — СТАТЬИ / А. Анохин. Из жизни «артистичных» механизмов, или поющие и говорящие машины. 

Андрей АНОХИН

Из жизни «артистичных» механизмов, 

или поющие и говорящие машины.

 

ЧУДОДЕЙСТВЕННЫЙ ФОНОГРАФ.

 Самоиграющие музыкальные инструменты – изобретения XVIII века – по-доброму отслужили российскому обывателю всё последующее столетие, увеселяя его звуками приятных металлических мелодий. С появлением эдисоновского фонографа – «поющей и говорящей» машины – интерес к новинке столичных жителей, первыми увидевших в действии уникальный во всех отношениях аппарат, заметно ослабил их влечение к игре «полифонов», «симфонионов», «оркестрионов».

 Несколько позже, к середине 90-х годов, фонограф – аппарат звукозаписывающий и воспроизводящий тут же «голоса и музыки» – был приведен конструктивно к высшей по тому времени степени совершенства, что сделало его пригодным для всяких публичных демонстраций. Объявились граждане, большей частью иностранного подданства, которые из желания заработать на показах чудодейственных свойств аппарата начали гастролировать с ним по российским городам.

 Заезжали они и в Кострому, открывая на время «фонографические кабинеты». Об одном из таких, где публике представлялся фонограф «последней конструкции», написал в «Воспоминаниях костромича» С.М. Чумаков: «Давал он (демонстратор. – А.А.) за один сеанс прослушивать записи на 3–х или 4-х валиках, и от желающих не было отбоя… рупора еще не существовало, а от мембраны шли резиновые трубочки с двумя наконечниками, которые вставлялись в уши…» Местный репортер, наблюдавший фонографические действия в 1896 году, оставил такие впечатления: «В последнее время большой интерес возбуждает в публике демонстрируемый г. Ниссен эдисоновский фонограф по усовершенствованной модели 1895 г. (с рупором. – А.А.). Среди довольно обширного и разнообразного репертуара воспроизводимых фонографом пьес – около 25 №, – многие дают полную звуковую иллюзию, а некоторые, кроме того, представляют удачно скомпонованные и совершенно законченные концертные картинки, как например, французских романсов…».

edison_and_phonograph_edit2.jpg

Изобретатель фонографа Т.А. Эдисон. 1878 г.

 Сеансы фонографа остудили интерес обывателей к металлическим мелодиям, а к началу нашего века латунно-медные голоса «артистичных» механизмов уже не трогали сердца и души горожан и умиляли теперь разве только неспросливый вкус крестьян да подвыпившую публику с городских окраин.

 Фонографические записи страдали некоторыми недостатками: натуральные звуки из рупора выходили в чуть «искривлённом» виде, однако это обстоятельство не убавляло восторгов публики. Кроме того, всякое прослушивание сопровождалось обильным шумом: фонограммы вследствие непрочности материала валиков со спиральной звуковой дорожкой скоро приходили в негодность. Редкий валик выдерживал 25 – 30 сеансов. Лицам, промышлявшим «звуковым делом», приходилось возить с собой изрядный подбор валиков с записями да, кроме того, запас «чистых». Состоятельные лица, способные оплатить фонографирование, могли насладиться слушанием собственной речи.

caruso_with_phonograph2.jpg

Э. Карузо у фонографа. Нач. ХХ в.

 С явлением фонографа на российской почве прогрессивный образованный люд, увидев в приборе доселе невиданные возможности, тотчас принял его на вооружение во благо русской науки. Этнографические общества и одиночки-энтузиасты, страстные поклонники народного творчества составляли экспедиции для записи песен, сказаний, всякого фольклора вообще.

 В этом отношении весьма серьёзно потрудилась на звуковой собирательской ниве Евгения Эдуардовна Линёва, урождённая Паприц (1854 – 1919) – тонкий знаток песенного народного жанра. Её многолетние собирательские путешествия по губерниям России и Костромской, в частности, составили замечательное собрание «народных звучаний», которые позже вышли в свет капитальным печатным трудом «Великорусские песни в народной гармонизации…». Кстати, сестра Линёвой, Лидия Эдуардовна Паприц (1860 – 1916), содержала в Костроме одну из лучших частных школ.

lineva_evgeniia_eduardovna_1.jpg

Е.Э. Линёва (Паприц). Конец XIX в.

 Результаты собственных экспедиций Линёва с успехом демонстрировала во многих городах России. В Костроме её последний сеанс с фонографом состоялся в феврале 1914 года. В то время он не вызвал большого интереса публики – костромское общество находилось во власти синематографа, а обывательский слух уже давно покорил граммофон.

 Фонограф же, оставаясь как бы в тени, продолжал усердно трудиться – сохранял наследство предков, заполняя валики самобытными крестьянскими напевами, звучаниями песенных хоров, записывая байки искусных рассказчиков и бывальщины от старцев. Павильонная фабричная аппаратура для граммофонных записей была громоздка, сложна, и для экспедиционных целей не годилась. Фонограф, пусть и уступал значительно в качестве записям на граммофонных кругах, зато был лёгок, компактен и без труда мог быть доставлен в любой деревенский уголок.

ГРАММОФОН – ОБЩЕПОЛЕЗНЫЙ РАЗВЛЕКАТЕЛЬ.

 В российской торговле он появился вслед фонографу. Аппараты производились за границей. Приобретались новинки вследствие значительной цены только состоятельными гражданами. С развитием мирового граммофонного дела, с насыщением рынка красивыми механическими музыкальными инструментами с элегантными и эффектными раструбами стоимость их год от года снижалась и к десятым годам ХХ столетия составляла «от 10 руб.». К этому времени граммофон перестал быть предметом роскоши и сделался доступным едва ли не всякому обывателю.

 В начале 1910-х годов начали выпускать более компактные безрупорные аппараты. Они имели вид небольших шкафчиков или тумб, внутри которых скрывался видоизменённый раструб. Изделия изящно отделывали разными породами дерева привлекательного тона. Одни граммофонные ларцы были внешне просты, другие богато украшались инкрустациями из серебра и бронзы. Любые ящичные граммофоны хорошо вписывались в интерьер всякого жилища. Поскольку главным поставщиком их была французская фирма «Патэ», аппараты которой назывались «Патефон», то обыватель переделал граммофонные названия на свой лад: инструменты с раструбом звали «граммофон», а все ящичные конструкции (любых фирм) – «патефон».

 Сначала на граммофонах крутили односторонние пластинки, причём игла мембраны двигалась от центра к краю. Громкость и качество звучания записей существенно отличались от фонографических. Правда, пластинки тоже «шумели», однако недостаточная ясность звуков и отчётливость голосов не снижали получаемого слушателями удовольствия. Порядочная сила голоса прелестного аппарата давала демонстраторам возможность собирать на сеансы большее число публики. Новая машина заиграла в ярмарочных балаганах среди торгового громкоголосья.

 Местные торговцы музыкальными приборами начиная с конца прошлого века использовали всякий случай бесплатно рекламировать чудные способности «говорящего» товара: пластинки крутили при магазинах, в театральных антрактах, во время циклодромных состязаний. Мало-помалу костромской обыватель привыкал к граммофоническим звучаниям. В начале ХХ века выражение «концертный граммофон» уже стало привычным.

 С развитием производства звуковых дисков качественно улучшилось их содержание. Развлекательный репертуар пластинок с комическими сценами, маршами духовых оркестров стал более разнообразным, наполнился серьёзностью. Из раструбов зазвучали симфоническая музыка, общелюбимые песни и романсы, арии из известных опер в исполнении первых певцов России и мира.

 Иностранные компании, видя в российских просторах благодатный рынок сбыта, начали открывать фабрики по производству звуконосных кругов. В 1902 году в Риге заработала первая отечественная фабрика по выпуску граммофонных пластинок. Её основало английское акционерное общество «Граммофон» (в 1915 году её эвакуировали в Москву, где она возродилась под названием «Пишущий амур»). С 1907 года начала выпуск пластинок в России компания «Патэ». В 1910 году под Москвой на станции Апрелевка начала производство пластинок фабрика «Метрополь-Рекорд».

 К 1903 году техника звукозаписи отладилась, пластинки качественно улучшились и стали двусторонними. Слава и популярность граммофона росла, он серьёзно вживался в российское бытие и вскоре превратился в замечательного и незаменимого проводника музыкальной культуры вообще и для провинциальных местностей в особенности. Для устройства музыкальных вечеров и лекций «с иллюстрациями граммофона» аппараты стали приобретать учебные заведения, народные дома, различные общества. Не оставляли радостью и больных. В 1910 году, например, «для развлечения душевнобольных» колония в усадьбе Никольское приобрела «патефон с 46 пластинками».

image3_1.jpg

Граммофон в экспозиции Костромского музея-заповедника. Фотограф А.А. Анохин. Конец  ХХ в.

 Весьма особый интерес к новым музыкальным механизмам проявили содержатели пивных и питейных заведений. Примитивные мелодичные «оркестрионы», с давности стоявшие в заведениях, перестали удовлетворять эстетическим запросам посетителей, отчего всякий хозяин заведения желал заполучить в торговлю «поющий аппарат» совершенной музыки. Однако поначалу дела по замене инструментов никак не устраивались. Полиция, призванная надзирать за заведениями такого сорта, разрешения на сей предмет не давала, дабы не привлекать публику.

 В качестве иллюстрации приведу фрагмент документа – прошения М.И. Ивановой, содержательницы пивной лавки на Ильинской. В декабре 1902 года она подала прошение костромскому полицмейстеру, в котором испрашивала разрешение поставить «в пивной лавке музыкальный инструмент граммофон», который для посетителей «составит удовольствие». Прошение было направлено начальнику губернии. Господин полицмейстер ответил просительнице, что «Его Превосходительство отказал в постановке музыкального инструмента “Граммофон” в её пивной лавке». Попытки других содержателей подобных заведений также не увенчались успехом.

 Впрочем, в 1905 году во времена свобод сей запрет был снят, и музыка граммофонов наполнила питейные салоны, ублажая слух утоляющих жажду любителей пивного и винного продукта. За отдельную плату «человек» мог «закрутить» заказ с любимым романсом или мелодией.

 С 1911 года певучие граммофоны в питейных местах затихли. Городская администрация по собственной инициативе запретила держать граммофоны в пивных и трактирах, поскольку те «привлекают публику и тем, до некоторой степени, способствуют распространению пьянства».

 С весны 1912 года в спокойную, размеренную торговую жизнь магазинов, занятых продажей граммофонных товаров, – Л. Демме, Г. Хасьминской, Н. Глейзер, бывших на Русиной улице, Н. Вавилова, что в Гостином дворе – вошло некоторое неудобство и беспокойство: Министерство внутренних дел ввело «граммофонную цензуру». Полиции предписывалось «производить конфискацию граммофонных пластинок, могущих передать нецензурные и порнографические рассказы и песни, а также преступного содержания речи политических агитаторов». Таковая мера была не случайной  – «чёрный рынок» России в изобилии поставлял, в особенности ярмарочным и базарным торговцам, «звуковые круги», недозволенные к обращению в империи.

preyskurant_0.jpg

Реклама граммофонов. Нач. ХХ в.

 В семьях небогатых обывателей граммофон как некое волшебное устройство утверждался в квартире на почётном видном месте. Его берегли особо и в будние дни семейно слушали лишь ввиду исключительных событий – именин, например. В Великий пост инструмент всегда отдыхал, а уж с приходом пасхальных дней трудился усердно, одаривая музыкой гостей и визитёров. В Рождество также крутили его механизм от души.

 Во все другие праздники долгой игрой граммофон не утруждали, – пластинки быстро изнашивались. Нервически действующий «шип» усиливался, многократные прослушивания доводили звучание до невозможного: пластинка приходила в негодность. Дома распоряжался и «играл» на нём только хозяин, а в его отсутствие  – доверенное лицо. Всем домашним  даже прикасаться к инструменту строго-настрого запрещалось. Пыль с любимца-увеселителя убирала только умелая и ласковая рука хозяйки дома.

 В случае материальных затруднений граммофон можно было заложить в ломбард, такие заклады принимались охотно. С ещё большей охотой граммофоны и патефоны уволакивали из квартир известные охотники до чужого добра.

 В летние погожие дни из квартир отдельных горожан можно было слышать голоса Шаляпина, Собинова, Вяльцевой, какую угодно прекрасную музыку, – это страстные обыватели меломаны нарочно приставляли свои «патэ», «сатурны», «фотоны» к раскрытым окнам, давая возможность слушателю разделить радость общения с настоящим искусством.

Views: 79

Граммофон в России

 

 В истории граммофонной индустрии, широко шагнувшей на российский рынок в начале XX столетия, немало интересных страниц.

Появление граммофона и пластинок на необъятных просторах Российского государства произвело поистине ошеломляющее впечатление. В деревнях заговорили о «последних днях» и об «антихристовых прелестях». В одном из хуторов под Чугуевом крестьяне, впервые услыхавшие «говорящую машину», стали было вооружаться дубинами, вилами и топорами. Но выступить против «вражьей силы» так и не решились.

Помещик соседнего уезда, установивший граммофон у себя на веранде, был вынужден вскоре объясняться с депутацией от мужиков, принявших барскую забаву за пушку для их усмирения. Напуганные крестьяне умоляли не стрелять в народ, обещая взамен хорошо трудиться и в недельный срок погасить все задолженности.

Зато в столице к появлению новинки отнеслись куда с большим интересом и пониманием. Первый в России граммофонный концерт, для которого был любезно предоставлен зал Благородного собрания, состоялся в ноябре 1902 года по инициативе музыкального критика И. П. Рапгофа. Концерт заключался в прослушивании целого ряда свежезаписанных пластинок первоклассных русских и иностранных артистов.

Во многих домах граммофон начал вытеснять большие оркестры и таперов на танцевальных вечерах. В залах и гостиных более или менее состоятельных обывателей он становится необходимой принадлежностью. Чтобы занять гостей, хозяева предлагали им послушать музыку, и вместо хлопанья карт раздавались звуки чудных мелодий Глинки, Чайковского, Даргомыжского и других известных композиторов.

Вечера грамзаписи в столице имели такой успех, что для их проведения было решено открыть специальный зал. Помещение немедленно предоставила компания «Граммофон в России», которая уже тогда прекрасно оценила роль и место рекламы в своем деле. Зал открылся в Пассаже, поразив любителей музыки богатством убранства, изяществом лепных украшений и обилием света, а прекрасная акустика отражала все нюансы граммофонного воспроизведения. Концерты давались бесплатно!

Большой интерес к грамзаписи проявила русская армия в лице генерал-адъютанта Куропаткина. Главнокомандующий маньчжурской армией, отправляясь на войну с Японией, приобрел шикарный граммофон и солидный запас пластинок на дорогу. Среди отобранных записей были и оркестровые партии, и сольные номера, и родные русскому сердцу народные песни, и российский гимн, и церковные молитвы — словом, все то, что могло скрасить пребывание на далекой стороне. Но одними из первых проявили интерес к граммофону и пластинкам трактирщики. Первый граммофон с пластинками был приобретен в 1898 году И. М. Бугровым для своего ресторана на углу Троицкой ул. и Щербакова пер., что в С.-Петербурге. Владелец питейного заведения был в восторге от граммофона, и немудрено: к нему в трактир повалила такая масса посетителей, какой он ранее и не видел. Трактир было полон с 7 часов утра до 11 часов вечера, то есть с момента открытия вплоть до самого конца работы.

Такой успех заставил задуматься других петербургских трактирщиков. Ближайший сосед Н. М. Бугрова — А. К. Проскудин через месяц и у себя в трактире поставил граммофон. Успех был необычайный. Даже с Охты шли к нему, чтобы послушать этот удивительный аппарат, и за два месяца трактирщик выручил то, что прежде выручал за полгода. После двух этих дебютов граммофон и пластинки стали приобретать все права «гражданства», и вскоре в С.-Петербурге трудно было отыскать трактир, где бы не было «поющей машины». Когда граммофон был поставлен в чайной Апраксина переулка, населенного сплошь ремесленниками, в нее нахлынула такая толпа, что хозяин был вынужден заводить музыку только в определенное время — от 6 до 8 часов вечера.

В России, наверное, как нигде, торговля пластинками либо давала сверх прибыли, либо приносила одни убытки. Но даже банкроты не собирались отказываться от этого занятия или менять товар. Конторы граммофонных компаний напоминали потревоженный улей или биржу в момент торгов. Одним из крупнейших центров торговли пластинками Российской империи была Варшава. На фабрику фирмы «Сирена-Рекорд» оптовые покупатели и продавцы съезжались со всех концов государства.

Граммофонное дело уверенно набирало силу: росло количество фабрик и заводов, выпускавших пластинки, улучшалось количество записи, расширялся репертуар, снижались цены. Возникала, по сути дела, целая индустрия, не похожая ни на одну из известных отраслей промышленности. В ней тесно переплетались проблемы технического и творческого характера, коммерческого и правового. В записи пластинок принимали участие певцы, оркестры и хоры, протодьяконы, куплетисты и рассказчики. Студия фирмы грамзаписи напоминала собою кулисы театра.

Знаменитым певцам — гордым и неприступным, равнодушным и уверенным, знающим себе цену, — контракты предлагались с учтивостью и предупредительностью, присущими всякому фабриканту, предчувствующему успех и хороший сбор. Тут были баснословные гонорары, честные и нечестные сделки, неустойки — все, что было свойственно приглашениям знаменитостей в труппу. По-другому встречались звезды второй величины и полуголодные гастролеры. Вокруг записи кипели страсти и плелись интриги — такой была изнанка граммофонного дела. Но «иметь дело с граммофоном, конечно, стоило, — вспоминал известный тенор петербургской Мариинской оперы А. Д. Александрович, — это и заработок неплохой, и реклама хорошая…».

Гонорары звезд поражали воображение современников.

Так, например, Ф. И. Шаляпину, работавшему в студии граммофона, размещенной в московской гостинице «Континенталь» в 1902 году, особая комиссия, присутствовавшая при записи, вручала по 2000 рублей за каждый исполненный номер. Такая сумма объяснялась тем, что каждый выход артиста на сцену оценивался не менее 10 000 франков (по тем временам около 3000 рублей). Только в Императорском театре Ф. И. Шаляпин получал 65 000 рублей жалованья в год. Немудрено, что Акционерное общество «Граммофон» предлагало к продаже пластинки с записями его голоса по 6 рублей за штуку (сумма для тех лет, заметьте, значительная). Голова в голову по части гонорара шел с ним известный пианист Падеревский, получавший также 10 000 франков за вечер. А вот женщинам платили значительно меньше: известной исполнительнице цыганских романсов А. Вяльцевой за концерт «начислили» только 1200 рублей. Однако русские певицы ценились за границей; так, например, Медея Фигнер за запись для одной американской компании, длившуюся всего несколько минут, заработала 2000 рублей. Уровень концертных гонораров заставляет подумать, какие высокие суммы приходилось выплачивать звездам за работу над пластинками. Такие расходы могли позволить себе только солидные компании, имеющие большие обороты, — «Граммофон», «Патефон», «Сирена». Начинающим же компаниям это было не по карману. Естественно, что и пластинки с записями популярнейших артистов стоили недешево — от 6 до 12 рублей.

Главное управление по делам печати обязывало своих чиновников на местах присутствовать при записи пластинок, но встретило такой отпор со стороны фабрикантов, что вынуждено было искать новые формы контроля. С.-Петербургское отделение ведомства издало распоряжение, чтобы торговцы, печатающие в типографиях каталоги и списки пластинок, представляли бы предварительно для прослушивания все разговоры, куплеты и политические записи или текст таковых с разрешительной отметкой драматической цензуры.

Под нажимом иерархов православной церкви Управление по делам печати готовило проект о полном запрещении записывать духовный репертуар лицам иудейского вероисповедания. Боролась цензура и с «ересью». В апреле 1914 года в Московском агентстве объединенных фабрик полиция производила обыск. Предметом поиска были пластинки «Рассказ Микешки о потопе» и «Научное толкование о сотворении мира».

Первая мировая война нанесла тяжелый удар по граммофонной индустрии России. Но несмотря ни на что пластинки выпускались, и граммофон продолжали слушать. Именно в это время разразился «иголочный голод». Из различных городов Российской империи поступали неутешительные сведения о полном отсутствии граммофонных иголок у торговцев. Между тем отдельные коммерсанты тайно располагали миллионными иголочными запасами, и было очевидно, что сумасшедшие цены на этот товар — дело их рук.

А в разных областях страны распространялись слухи, будто германские шпионы скупают в России все запасы иголок для отправки к себе на родину. По одной версии, там ими начиняли шрапнель, подругой — использовали в качестве ударников для ручных гранат. «Кто бы мог подумать, — наивно вопрошала пресса, — что граммофонные иголки, воспроизводящие дивные мелодии, могут служить в то же время и для уничтожения рода человеческого?» И уж мало кому приходило в голову, что именно Германия всегда была одним из крупнейших производителей этого товара и все фабрики там были мобилизованы.

Тяжелая судьба граммофона

 А в целом граммофонам в России досталось не сладко. Крестьянские погромы после  революции 1905-1907г . Усадьбы помещиков безжалостно разграблялись, и даже поджигали.Где уж тут уцелеть. Затем Революция 1917 г и экспроприация нажитого. После гражданская война 1918-1922.. Затем коммунистическая борьба со всеми символами буржуазной идеологии. Я видел много грампластинок с закрашенными и просто содранными царскими гербами с двуглавым орлом, гимнами Боже , Царя храни.. Ангелочкам и купидонам отвели место в подвалах и на чердаках. Затем  Вторая мировая война. Боевые действия велись на большей части территории европейской России. Вот поэтому к нам, реставраторам , попадают искалеченные, поломанные  облезлые , съеденные жуками чудесные машины граммофоны.. И мы даем им вторую жизнь. А вот в Европе, и тем более в Америке, говорящие машины находятся в гораздо лучшем состоянии

PS. Вот с таким тяжелым диагнозом вошел ко мне и монарх 1903 года . Легенда рассказанная владельцем этого семейного раритета гласила, что его бросили когда удирали  Деникинцы(в 1919г)

Views: 215

Где покупали пластинки 100 лет назад

Часть 2 "Разгадка"

 Кратко : В первой части  моего расследования мы  узнали о том, что обычный житель г. Харькова, мог спокойно прогуливаясь по городу, не прибегая к услугами пересылки из столичных городов, приобрести любые понравившиеся грампластинки, ну и конечно сами граммофоны (девайсы для воспроизведения оных). Что и говорить, Харьков сам был культурной столицей юга России, и некоторые товары здесь были представлены даже шире, чем в Петербурге и Москве.

Указанное в рекламе здание находится в самом центре губернского города, на первом этаже строения находился известный , красивый, как и само здание, кондитерский магазин Жоржа Бормана. Напротив, через площадь, магазин Анатолия Вернера, 50м ниже — Магазин общества Зонофон, еще ниже 3 лавочки фирмочек менее известных, но с теми же товарами.

Великое множество вывесок, ярких витрин магазинов, и каждая наперебой предлагала зайти, приобрести товар. Тут можно и растеряться. Практически на одной площади , на одной улице в соседних и противоположных домах сосредоточилось около десятка граммофонных контор. Здесь и могучий Анатолий Вернер, и главный брэнд «Общество Граммофон». Давайте немного отдохнем и полюбуемся на остальные перлы , приобретенные нашей героиней, все в той же фирме.

  И тут наша героиня, а это была именно ОНА!

  Конечно же, не она лично ( это Глория Свенсон, но наша Вера Холодная, героиня неозвученных фильмов, ну никак не хуже подошла б на эту роль) на мгновение задумалась…

 НО на  конверте указано Общество Зонофон в России, да еще адрес  ул Московская 6, напротив кондитерской Дирберга. Стало быть , она поступила как моя теща, купила первое попавшееся. А попалась ей Летняя торговая палатка, расположенная прямо перед носом…лоток так сказать., на вывеске которого значится

«Международное общество Зонофонъ». Московская улица 6

 

 Мы подходим к самой интересной части моего расследования. Скандальная фирма Зонофон, просуществовавшая в России около года, представленная в главном рекламном издании России журнале «Граммофон и фонограф» всего двумя страницами, за все время существования, в Харькове  вела серьезную деятельность. Она имела свой магазин напротив магазина А. Вернера, имела торговую палатку в самом центре города на площади, печатала собственные конверты для пластинок с рекламой, а также размещала рекламные статьи в главной газете «Южный край». Неудивительно, что совершая воскресный моцион по центральной площади Харькова, наша Героиня неоднократно пополнила свою коллекцию грампластинок, вплоть до того времени, когда фирма Зонофон закрылась, ее имущество перешло к Обществу Граммофон. Свидетельством этому последняя пластинка, на конверте которой чернилами затушеван прежний адрес , сменен логотип с Зонофона на Пишущего купидона. Фирма переехала на другую улицу

Платон мне друг, но истина дороже

Неожиданно попалось мне на глаза мое же фото пластинки из той же коллекции. Конверт красноречиво предлагает покупать грампластинки в 100 м от вышеуказанной палатки ,  уже в магазине , рядом с Жоржем Борманом, и это явно до 1906 г , когда тот переехал в другое здание. И еще, ручкой подписано название пьесы.. почерк говорит что подписывали не в магазине, а Сам коллекционер

Ну и последняя- эта вообще из Риги. Так что был выбор.

Дополнение.

В процессе работы над статьей  обнаружилась очень интересная информация 

1. О кондитерской Дирберга

2. О здании, в котором находился в более поздние годы магазин общества «Граммофон» и какое это имеет отношение к моему деду и прадеду?

3. О деятельности в г. Харькове известных фотографов Вернера, Иваницкого, Федецкого и вообще их было порядка 100, и без трудов которых моя статья  не состоялась бы.

Все это будет описано в следующих статьях

Анонс статьи о граммофоне 1903 Монарх

В  1902-03 годах наша Героиня скорее всего прикупила  граммофончик, а иначе зачем ей пластинки? Поведаю  о таковом в сдедующем опусе.

Views: 202

Афигеть! или история моих предков часть №1

Происхождение названия моей родной улицы Моечная ( Мийна)

 В Петербурге есть Мойка, довольно интересное название для улицы. А у нас в Харькове  есть улица Моечная. Ничем особо не примечательная, ну помимо того что за все годы ее существования  она никогда не была переименована. И каким-то боком мне довелось на ней родиться. И рассказ об этом доме, предках переселенцах, революциях и войнах еще впереди. Но странное название, ставшее в семье уже нарицательным,  все же хотелось идентифицировать. С районом — Москалевкой, уже разобрались, а тут вот ясности маловато. И вот на глаза попалась статья замечательного автора. И я с удовольствием ее размещаю. По непонятным мне самому причинам, я не буду помечать свой дом крестиком на приведенном плане

КАК В ХАРЬКОВЕ ШЕРСТЬ МЫЛИ

        В ХІХ веке на харьковских реках ежегодно промывалось десятки тысяч пудов шерсти, и наш город являлся центром особой отрасли промышленности – фабричной промывки шерсти.

        Когда и почему появились в Харькове первые шерстомойки, где они располагались и кому принадлежали, какие из них просуществовали дольше всего? На эти и другие вопросы я постараюсь ответить в своей заметке.

       Появление в нашем городе шерстомойных заведений, или попросту – моек, стало следствием активного развития овцеводства в Харьковской и соседних губерниях, где начали разводить мериносов – породу тонкорунных овец.
Мериносы
Овцы-мериносы

        В 1827 году в Харькове была учреждена Троицкая шерстяная ярмарка «в поощрение выгодной для всего южного края торговли шерстью». Шерсть на ярмарку привозилась помещиками в «грязном» виде, т.е. содержащей грязь, пот и жиры. Мытая шерсть была более чем вполовину легче грязной, что существенно удешевляло её дальнейшую транспортировку на суконные фабрики Москвы и губернии. Естественно, перемывать и перерабатывать шерсть в так называемую фабрично-мытую, для продажи фабрикантам, было удобнее всего в Харькове.

        Благоприятным обстоятельством стало также наличие необходимых природных ресурсов. Дело в том, что в процессе отмывки шерсти от жиров отечественными промышленниками использовалась зеленая (глауконитовая) глина, дававшая кроме того эффект отбеливания. В Харькове и окрестностях такая глина была в изобилии, особенно в районе журавлевских склонов.

        Первые шерстомойки появились в Харькове уже в самом начале ХІХ века. Они были устроены на р. Лопань, которая, будучи запружена плотиной помещика Квитки, позволяла мыть шерсть без особых затруднений.

        Шерсть, поступавшая на харьковские мойки, сначала разделялась на несколько сортов, каждый сорт в отдельности запаривался в горячей воде с применением соды и щелочи и несколько раз промывался в реке. Запаренная и предварительно промытая шерсть смешивалась с глиной, а затем окончательно промывалась в реке, после чего просушивалась на воздухе и упаковывалась в мешки.

        В 1837 г. в Харькове было уже 12 шерстомоек, принадлежавших местным купцам и мещанам: Андрею Климову и Екатерине Щелковой, наследникам Ивана Рыжова, Василию Цыгареву, Мел. Андрееву, Фед. Бакуменко, Петру Грановскому, Никифору Познякову, Вас. Половитке, Якову Угольскому, Мих. Орленскому, Ив. Нефедову, Степану Гладкову.

        В конце 40-х годов ХІХ ст. в Харькове насчитывалось восемь шерстомойных заведений, владельцами которых были купцы Позняков, Андреев, Рыжов, Климов, Кувшинников, братья Цыгаревы, Коровин, Чеботарев. Все харьковские мойки располагались на левом берегу р. Лопань, кроме мойки Чеботарева, которая была на правом берегу, в конце Конторской улицы. Как старейшие, существующие более 30-ти лет, отмечались мойки Цыгаревых и Рыжова. Они же были на то время наиболее крупными и хорошо обустроенными.

        Кроме того, в окрестностях Харкова находились ещё три мойки, их владельцами были: Швальбах (Малая Даниловка), Науман (Дудковка), Макаров (Григоровка).

        Производственный процесс промывки шерсти долгое время оставался достаточно примитивным. В середине ХІХ ст. очень важной и занимавшей большое количество времени и рабочих рук, являлась работа на проточной воде. Она проводилась на деревянных плотах с вырубленными отверстиями для «промывательных» ящиков. Каждая мойка обычно имела два плота, установленных своей длиной поперек Лопани, параллельно друг другу. Промывальщицы, орудуя развиленными палками, создавали в ящиках круговорот воды, а течение реки подхватывало и уносило все нечистоты из шерсти. Для защиты рабочих от осадков, плоты были оборудованы холстяными навесами. Промытая на плотах шерсть складывалась на особенных деревянных, помостах, устроенных на берегу Лопани. Эти помосты имели вид покатых к реке возвышений, часто с навесами, защищавшими шерсть от пыли и дождя.

        Развитие шерстомойной отрасли имело несомненный плюс – мойки на протяжении многих лет обеспечивали работой большое число горожан и сельских жителей. В Харькове, в 50-е годы ХІХ ст., в летний рабочий день на мойках трудилось до 2500 рабочих, преимущественно женщин, девушек и детей. Работницы, занимавшиеся промывкою на плотах, а также и те, которые запаривали шерсть и мяли ее с глиной, были, как правило, из деревень, нередко расположенных за сто верст и более. Вообще, для этих работ охотнее нанимали деревенских женщин, считавшихся более сильными и выносливыми, чем горожанки. Поденная плата за эти работы оставляла 50 коп. ассигнациями, за работу с глиною платилось до 70 коп. ассигнациями. Менее всего платилось детям за переноску шерсти к плотам.

        Вместе с тем мойки наносили ощутимый вред городу в санитарно-гигиеническом отношении. Это особенно проявлялось в засушливое лето, когда попадавшие в реку органические вещества и нечистоты от шерсти подвергались сильному гниению, делали речную воду мутной и зловонной.

        В 1838 году была учреждена Харьковская акционерная компания для торговли шерстью, открывшая в 1853 г. собственную шерстомойку. Таким образом, кроме частных шерстомоек в городе появилась ещё и «компанейская».

        В 1869 г. в Харькове насчитывалось 9 моек: Акционерной компании, Цыгарева, Гладкова, Куликовского, Новикова, Рыжова, Потапова, Фихтенгольц, Чеботарева. Две мойки работали в селе Григоровке на речке Уды – Бакланова и Макарова.

        В 70-х годах ХІХ ст. многие мойки сменили владельцев и были модернизированы. Например, одна из старейших моек, Рыжова, была куплена в 1872 г. купцом Н. П. Петренко, а в 1881 г. переделана в паровую. Шерстомойное заведение Петренко располагалось на Москалевке, где одна из улиц до сих пор называется Моечная. Мойка Цыгарева (Цыгаревский переулок на Заиковке) была приобретена А. Ашукиным с сыновьями. В 1875 году товариществом В. Алексеева была основана механическая шерстомойка в с. Григоровка.

       Мойки Петренко и Алексеева оснащаются специальными шерстомойными машинами, называемыми левиафанами. Механизация производства существенно удешевляла затраты на промывку шерсти, ручные шерстомойки не выдерживали конкуренции. Кроме того, химические способы обработки грязной шерсти вытесняли применение глины.
123616_600

        К началу 80-х годов в Харькове насчитывалось 9 моек. Четыре из них находились на левом, москалевском берегу Лопани, между газовым заводом и Основянской плотиной:
1. Чикина (не действовала)
2. Петренко (бывш. Рыжова)
3. Потапова (не действовала)
4. Бирюкова
Остальные пять моек располагались в районе изгиба большой лопанской петли (старое русло):
5. Ашукина (бывш. Цыгарева)
6. Немченкова-Куликовского
7. Гладкова (в аренде у Торгового дома Стукина и Спис)
8. Акционерной компании по торговле шерстью
9. Сушкина
Мойки
Фрагмент плана Харькова 1887 г.

        В окрестностях Харькова в это время работали три мойки: две в Григоровке (Алексеева и Бакланова) и одна — в Филипповом селе (Александрова).

        На семи работавших в 1883 году харьковских мойках трудилось 1524 человек, в день перемывалось 855-885 пудов шести. Получали работники от 15 коп. (дети) до 1 руб. (мужчины) в сутки. Оплата зависела и от графика, на некоторых мойках работы продолжались от зари до зари с перерывами на прием пищи, составлявшими в общем 3 часа.

        В 90-е годы ХІХ ст. число работающих в городе и уезде шерстомоек постепенно сокращается до 5 (1894 г.) – 4 (1898 г.), среди хозяев и арендаторов – новые лица: Холин И. И, Простов А.П., Трофименко Я. К.

        К началу ХХ ст. производство шерсти в России существенно сократилось. Русское овцеводство переживало кризис вследствие постепенного перехода от крупного землевладения к мелкому, ежегодного повышения арендной платы за землю, распашки земель под хлеба и пр. культуры. Кроме того, тонкорунное производство страдало из-за ежегодно увеличивающегося ввоза заграничной мериносовой шерсти (в основном – австралийской и южноафриканской). При этом из-за несовершенного таможенного обложения, в Россию завозилась уже мытая шерсть, что крайне негативно отображалось на положении русских шерстомойных заведений, мывших мериносовую шерсть.

        Мойки в России стали повсеместно закрываться. Процесс сокращения коснулся не только ручных моек, но и распространился на паровые. Выжили сильнейшие. В 1900 г. в Харькове и уезде осталось только две работающие мойки – Петренко и Алексеева.

        Перед Первой мировой войной шерстомойное заведение Алексеева — одно из крупнейших в России. Оно оборудовано по последнему слову техники – имеется подпарочное отделение, производится эффективная очистка грязных сточных вод, к станции Новая Бавария подведена ж/д ветка. Вырабатывалось мытой шерсти более чем на 2 млн. руб, а также сырой кожи и шерстяного жира. На производстве было занято 347 рабочих.
MPSC_201012081037341_5

Фрагмент плана Харькова 1916 г.

        Мойка Петренко была не такой крупной, однако при ней действовала ещё и парфюмерно-мыловаренная фабрика. Общий годовой оборот — до 140 тыс. руб., количество работающих — 214 человек.

Река Лопань (Основа)_открытка
Река Лопань. Почтовая открытка начала ХХ ст. Справа — огороженная территория шерстомойки.

        После установления Советской власти в Харькове обе мойки были национализированы. Бывшая мойка Алексеева при ст. Красная Бавария стала 1-ым Гос. шерстомойным заводом им. тов Мануильского, а мойка Петренко — 2 -ым Гос. Шерстомойным заводом.

        К концу 20-х годов ХХ ст. в Харькове остался только один шерстомойный завод им. Мануильского Всесоюзного объединения по заготовке шерсти «Союззаготшерсть». После войны предприятие называлось «Харьковская фабрика первичной обработки шерсти имени Мануильского».

        В настоящее время правопреемником этой фабрики является предприятие «Харьков-шерсть», расположенное по адресу пр. Любови Малой (бывш. пр. Постышева), 99. офсайт Как и полтора столетия назад здесь моют шерсть. Теперь этот процесс полностью автоматизирован, вода на линии промывки подается из артезианской скважины, а отработанная — очищается на специальных очистных системах. Правда, объемы производства мытой шерсти, по сравнению с дореволюционными, уже далеко не те…

Свободное некоммерческое использование материалов статьи в Интернете допускается при условии указания авторства и активной ссылки на sojma.wordpress.com. Печатное использование-только с согласия автора.

Мои далекие предки , купили дом на ул. Моечной как раз в 1876г, о чем у меня имеется документ- купчая. Так что они все это экологическое безобразие смогли наблюдать собственными глазами, ну так чтоб не сказать ощутить органами дыхания

Views: 215

Где покупали граммофоны 100 лет назад

Часть 1 "Находка"

С этого маленького  7″ кружочка  начнется наше удивительно путешествие во времени. Начну с того, что старый город Харьков- это величайший культурный центр. Даже в наше время , практически на каждом театральном представлении или гастролях артистов, последние постоянно благодарят публику за внимание и поддержку, и с удовольствием приезжают еще и еще. Харьков издавно славится своей архитектурой, огромным количеством учебных заведений,  духовных церквей и соборов около сотни, довольно сильно развитой промышленностью ну и конечно сельских хозяйством ( область, она же губерния). И тут на ум пришли слова  барыги — коллекционера  грампластинок из Самары, который заносчиво ( так чтоб не сказать чванно, по-украински Пыхато), обозвал Харьков местечковым. Но ента Самара далеко, ибо я точно порвал бы его в клочья. Вот этот город будучи купеческим , в самых лучших традициях этого слова, всегда интересовался новинками , технологиями, а так как было много весьма  много зажиточных покупателей, то и многие заморские, и отечественные  товары — граммофоны, и грампластинки (Records) раскупались как горячие пирожки ( Hot dogs). И как тут не сравниться с Америкой, на рынке  которой обкатывались и продолжают появляться  все мыслимые и немыслимые новинки и технологии.

И так вернемcя к уникальной грамзаписи. Это записано в 1902 г , Издано в Германии, но для рынка  России, чему свидетельство  логотип главного представителя Зонофон в России К. Шарлах. Об этом можно прочитать в других моих статьях. НО вот пластинка была продана в Харькове, в специальном конверте. Он родной, и чьей-то рукой старинным шрифтом указано название пьесы.

 И вот главная интрига — а в каком заведении была  куплена, а может даже узнаем кем?))) 

 Следите за следующими частями этого путешествия во времени

 Добавлю…существует вторая такая пластинка в коллекции ныне покойного моего знакомого коллеги, она с подробностями выложена на сайте нашего партнера https://www.russian-records.com/details.php?image_id=10097&l=russian

Оттуда же: Лэйбл Зонофон (Zonophone), вначале также писавшийся как Zon-O-Phone, был основан в 1899 в Камдене, штат Нью-ДжерсиФранком Симаном (Frank Seaman). Название Зонофон не являлось названием компании, а использовалось для грампластинок и аппаратов, продаваемых Симаном с 1899-1900 до 1903 год.

Изначально Симан работал у Эмиля Берлинера (Emile Berliner) на «Берлинер Граммофон». Однако, решив что он может зарабатывать гораздо больше, Симан решил создать свою собственную компанию по производству грампластинок и граммофонов. Дизайн и технология симановских грампластинок Зонофон были бессовестно украдены у Берлинера, а граммофоны попросту скопированы с аппаратов, производимых «Объединённой Компанией Говорящих Машин» (Consolidated Talking Machine Company) Элдриджа Р. Джонсона (Eldridge R. Johnson). Поразительно, что Симан ещё подал в суд на Берлинера и Джонсона за то, что они якобы украли его технологию! Пользуясь помощью юриста Филипа Мауро (Phillip Mauro), Симан организовал альянс с компанией “Колумбия Рекорд” (в то время производящей только фонографические цилиндры и фонографы), доказывая, что патенты Колумбии так же распространяются и на любые виды записи, где игла вибрирует в канавке, и что Зонофон будет платить соответствующие проценты, если Колумбия поможет ему лишить Берлинера своего бизнеса. В 1900 Симан и Мауро добились определённого успеха и суд наложил запрет на производство своих изделий Берлинером и Джонсоном. Изобретатели лишились прав на свои собственные изобретения!

Джонсон и Берлинер предъявили контро-иск, и на следующий год вышли победителями в суде, что и подсказало название их новой объединенной компании – Виктор.

Дальнейшие судебные разборки продолжались до 1903 года, пока наконец всё имущество Зонофона: и латиноамериканское и Соединенных Штатов, было передано компании Виктор, а имущество в Европе и Великобритании перешло к Компании Граммофонов и Пишущих машинок (Gramophone & Typewriter Company), которая в будущем стала называться Компания «Граммофон» , производившаю знаменитую лэйбл “Голос Хозяина”.

Компания «Граммофон» продолжила использование этикетки «Зонофон» для выпуска своих дешёвых грампластинок. 

Views: 224

Фотографы древнего Харькова

Фотографический Харьков

 
Начало Московской улицы.
Слева вывеска «Фотограф А. М. Иваницкий»
годы и адрес из списка –  1899 — 1916 ул. Московская, 3 (дом Шахова) 
 

Следующий сразу за Иваницким дом №5 тоже украшен вывеской «Фотография». Чья именно в этом ракурсе рассмотреть сложно, а в списке там просто фотографическое гнездовье:
Харьков, ул. Московская, 5:

 
-) Шеме Генрих и Чумичев : 1866 — 1879 ул. Московская, 5 (дом Замятина)
-) Сучков Михаил совместно с Тихоновым Пахомом За-харьковская (?)
«САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКАЯ ФОТОГРАФИЯ» 1876 — 1888 ул. Московская, 5 (дом Замятина)
разрешение на фотографическую деятельность: 18.02.1876
-) Ваксель Владимир Владимирович : 1892 ул. Московская, 5 (дом Кемпера)
разрешение на фотографическую деятельность :10.12.1891 
-) Трофимов Елисей : 1893 ул. Московская, 5 (дом Кемпера)
-) Гольденберг Яков : «МАКАРТ»: 1895 — 1898 ул. Московская, 5 (дом Замятина)
разрешение на фотографическую деятельность: 02.08.1895 
Серебрин Гершон Шлемович»: «ПЕТЕРБУРГСКАЯ ФОТОГРАФИЯ» 1897 — 1901 ул. Московская, 5 (дом Шахова)
разрешение на фотографическую деятельность: 30.09.1897 
-) Михайловский Петр : 1901 — 1912 Московская 5, (отделение на Нетечинская, 50)
разрешение на фотографическую деятельность : 24.07.1901
-) Михайловская А.И. : 1915 — 1916 ул. Московская, 5
-) «МИНИАТЮР»  1915 — 1916 ул. Московская, 5
(и да, Шеме c Чумичевым и Сучков как-то не стыкуются друг с другом. И что означает «За-харьковская»?, все вопросы – к авторам списка )
 
 
 
 
Тот же участок Московской улицы в обратном направлении.

№ 5 теперь справа (он угловой, перекресток Московской и Петровского переулка).
Слева дом № 4, за ним – № 2 и тоже с вывеской «Фотография». Годы снимка неизвестны, вероятно 1890-е. Кто там в это владел фотоателье пока неизвестно.

 
 
 
То же место, но ракурс смещается влево, № 5 остается за кадром, зато хорошо виден весь №4 и он также украшен вывеской «Фотография».
 
В данным момент фотографическое заведение вероятно принадлежит Карлу Фреландту, а примерно с 1900-го года дом будет владеть Вернер. Известный и очень трагический персонаж фотографического Харькова.
 

Неделя, которая началась 15 ноября 1910 г. потрясла харьковское общество новостью: накануне, в воскресенье ближе к вечеру, на пустыре в конце Садово-Куликовской улицы местные мальчишки нашли труп известного в Харькове и на всём юге России предпринимателя, владельца большого склада-магазина фотоаппаратов, фотопринадлежностей, а также граммофонов, зонофонов и т. д. Анатолия Вернера.

Московская улица, №4, 1900-е, Склад фотопринадлежностей и фотоателье Вернера.

Коммерческую деятельность в Харькове Анатолий Вернер начал, купив у собственного дяди Карла Ивановича (Карла-Людвига) Фреландта, имевшего сеть складов-магазинов фототоваров и фотоателье также в Москве, Петербурге и Казани, заведение на углу Московской улицы и Петровского переулка (сейчас Московский проспект и пер. Короленко).

… в 1910 году у него был склад-магазин, где не только весь Харьков, но и жители других городов покупали фотоаппараты и всё, что связано с фотоделом, а также граммофоны, патефоны, зонофоны, пластинки и т .д., и т. п. Кроме того, одно из помещений он сдавал кинотеатру «Мишель». 

в статье не поясняется фотография «Павильон Вернера в Университетском саду». Что это за заведение было? И далее в посте есть фотография с «панорама восточной части Николаевской площади» где снова-таки присутствует склад Вернера, соседствуя с фотографией Овчинникова.

Резюмируюя: «Вернер Анатолий Феликсович» 1900 (?) — 1910 (?)ул. Московская, 4
 
Количество фотоателье на Московской улице просто поражает, то есть буквально – в каждом доме.
 
№2, №4, №6 – 
 
-) «Шкляревский Ефим : 1888 — ул. Московская, 6 (дом Кемпера)
разрешение на фотографическую деятельность: 10.08.1888
-) «НОБЛЕСС» : 1915 — 1916 ул. Московская, 6
этот же дом со стороны Петровского переулка:
-) Магазинников Гайла Лейбович : «Moderne» 9.07.1902 — 1917 пер. Петровский, 13 (угловой — Московская № 6 / 13 (дом Селиванова)
 
№3, №5, №9 –
 
-) «Гроссман Юлий Леопольдович : 03.07.1887 ул. Московская, 9 (дом Кемпера)
-) Огарев Иван : 15.03.1888 ул. Московская, 9 (дом Кемпера)
-) Плачковский Владимир : 17.04.1888 ул. Московская, 9 (дом Кемпера)
 
Пересечение ул. Московской и Петровского переулка состоит из четырех углов
по справочнику «Домовладельцы г.Харькова» 1909 г. :
№ 4 (дом Штейфона)  / 14 (дом Хайначенковой)
№5 / 15 (дом Стрекалова)  
№ 6 / 13 (дом Селиванова)
№ 7 / 16 Университет
 
Далее по улице у нас «угол ул. Московской и пер. Слесарного». 
 
-) Мишон Александр 1883 угол ул. Московской и пер. Слесарного
-) Остроумов Александр АМЕРИКАНСКАЯ ФОТОГРАФИЯ 09.07.1897 «угол ул. Московской и пер. Слесарного / ул. Московская (павильон Эбергорда) (с 1907)»
 
Углов, вообще-то два: № 11 / 1 (дом Уткина ) и №13/2 (дом Иванова).
 
Мишон – это точно № 11 / 1. «Американская фотография» Остроумова, наверное, тоже. Что такое «павильон Эбенгордана на Московской улице» непонятно.
 
В конце улицы:
-) Скобельцина, Ильина С.Н. 1915 — 1916, ул. Московская, 16
-) Гунглингер Иосиф 14.05.1871 — 1875, ул. Московская, 18 (дом Гончарова)
(№22 — угол с Рыбной, №27 — угол с Николаевской и Харьковская набережная, и где-то там уже Харьковский мост)
 
Идем дальше, а точнее возвращаемся назад. Улица Московская берет начало от Николаевской площади и непонятный №2 – это угловой, дом Штейфона, № 2/6 по Московской и № 6/2 по Николаевской площади.
 
А там фотограф Овчинников. 
 
Овчинников Михаил 1892 — 1902 пл.  Николаевская, 6 (дом Штейфона)
разрешение на фотографическую деятельность: 16.06.1879
 
Рядом с ним вывеска скалада Вернера, но это просто реклама. Снимок после 1900-го.

 Панорама восточной части Николаевской площади

 
Еще Овчинников, в развертке и без Вернера, вероятно до 1900-го.

 Панорама Николаевской площади

 
В том же доме позднее:
-) Пицек Ярослав 1911 — 1916 пл. Николаевская, 2/6  № 6/2 (дом Штейфона), угол ул. Московской и пл. Николаевской
 
и ранее:
-) Магазинер З.Г. «РУССКАЯ ФОТОГРАФИЯ» 1860 — 1870 ул. Московская, 2
-) Кордес Л. 1871 пл. Николаевская, 6 (дом Винтерфельда)
разрешение на фотографическую деятельность: июнь 1871
-) Ясевич Болеслав 1882 — 1889 ул. Московская, 2 (дом Штейфона)
разрешение на фотографическую деятельность: 29.04.1882
-) Кордес А. 19.12.1887 — 1888 ул. Московская, 2
-) Блюм Герман  1892 — 1899 пл. Николаевская, 6 ( дом Питры)
разрешение на фотографическую деятельность: 10.01.1892

Второй угол Московской улицы и Николаевской площади – №1/5 (дом принадлежал Харьковскому Успенскому собору, на первом этаже магазины, на втором – квартиры для соборного причта)
Зайцев Василий Данилович ул. Московская, 1

Белодубровский З.Д. пл. Николаевская, 5/1
 
еще на площади в разных местах и в разное время:
Овчинников Михаил Иванович 1907пл. Николаевская, 16
Данилевский Яков 1867 — 1868 пл. Николаевская, 1 (дом Куликова)
 
Николаевская площадь. Городская Управа, Фотосклад (реклама?) Вернера

 

 

Панорама Николаевской площади со стороны пл. Торговой

 конка проезжает по Павловской площади мимо Биржи

 
где-то напротив:
Свейковский 1888 пл. Николаевская против биржи
разрешение на фотографическую деятельность: 27.11.1887
 
переходим Екатеринославскую (сейчас Полтавский шлях):

 

1918. Екатеринославская ул. Электро- Фотографии и Цинкографии В.М. Довбни
«Довбня Вениамин» 1915 — 1916 ул. Екатеринославская, 27

 

 

 

 

 Начало Екатеринославской улицы , фотограф Лещинский

В данном случае это, надо полагать:

«РУССКАЯ СВЕТОПИСЬ», «Лещинский М.Я. 1911 Харьковский мост (угол Харьковского моста)
Хотя, заметим, никаких признаков ТМ «Русская светопись» не наблюдается.
 
На Екатиринославской Лещинский М.Я.  пребывал так же в 1901 1906ул. Екатеринославская, 24 (дом Гинсбурга)
 
 

Еще Лещинский:

Сергиевская площадь

 

«РУССКАЯ СВЕТОПИСЬ», Лещинский М.Я.  1914 — 1916 пл. Сергеевская (у Лопанского моста)
 

И еще Лещинский, и, наконец-то та самая «РУССКАЯ СВЕТОПИСЬ»

 
«РУССКАЯ СВЕТОПИСЬ»», Лещинский М.Я.  1909ул. Сумская11
 

В 1897 г. М. Я. Лещинский открыл в Харькове собственную фотографию «Русская Светопись» на Екатеринославской улице в доме 24 — это было первое в Российской Империи фотографическое ателье для съемки при электрическом освещении. И даже в 1902 г. харьковская пресса отмечала единственный вечерний электрический павильон у Лещинского на Екатеринославской улице.
  В последующие годы, вплоть до 1920–х гг. М.Я. Лещинский несколько раз сменил адрес своего ателье. В 1906-1909 гг. оно располагалось по ул. Сумской, 11, где фотограф арендовал помещение под павильон у доктора М.Д. Гинзбурга. У него же он арендовал в соседнем доме пять комнат, в которых проживал с семьей. Очень недолго (1911 г.) существовала его фотография на углу у Харьковского моста. Затем он открыл большой павильон в одном из самых бойких мест в городе — на Сергиевской площади у Лопанского моста. В первый же год работы в павильоне из-за неосторожного обращения с огнем, произошел пожар. Однако, не смотря на это, фотография «Русская Светопись» успешно работала на этом месте вплоть до послереволюционных годов. Так как вид на Лопанский мост и улицу Екатеринославскую пользовался большой популярностью у издателей открыток с видами Харькова, фотосалон Лещинского можно увидеть на многих открытках, изданных в это время.

  После революции, фотограф продолжал работать в Харькове. Видимо, благодаря своему происхождению, ему удалось договориться с новой властью, и в начале 1920-х годов он организует фотографию при Украинском ЦИК уже под названием «Красная Светопись». «Красная Светопись» расположилась в самом центре Харькова на площади Тевелева в здании гостиницы «Красная» (бывшая «Метрополь»). В годы НЭПа Лещинский продолжал выпускать открытки с фотографиями артистов, проставляя сзади штемпель с указанием на «Красную Светопись». 

5 октября 1927 г. фотограф Михаил Яковлевич Лещинский скончался в Харькове.
(из статьи Хильковского «Михаил Лещинский»)
 
 

В Харькове по сей день сохранилось непривычно много домов из-под дореволюционных фотоателье.

В мирном довоенном 2013-м власти даже запустили туристический маршрут «Кинематографический Харьков» (link). Неизвестно, действует ли он сейчас, но даже в его меню немало любопытных дат и адресов. И карта.

 
(октябрь 2013)
 
 
… протяженностью 11 км объединил 22 объекта. Маршрут начинается от памятника отцу Федору (Южный вокзал), а заканчивается кинотеатром «БоммерЪ», где покажут фильм Александра Довженко «Ягодка любви».

По маршруту туристов будет возить специально декорированный автобус. Планируется, что поездки начнутся в апреле, по субботам.

 

Маршрут «Кинематографический Харьков»

Южный вокзал
— Памятник отцу Федору (персонаж романа «Двенадцать стульев» Ильи Ильфа и Евгения Петрова) установлен на 1-й платформе Южного ж/д вокзала в 2001 году.

Полтавский шлях
— «Театр юного зрителя» (Полтавский шлях, 18). В разное время здесь работали
 фотоателье М.И. Овчиникова (1883-1891), А.К. Федецкого (1891-1896).
Здесь находилась вторая мастерская Альфреда Федецкого. Из этого здания он совершил свою первую киносъемку, которая называлась «Торжественное перенесение чудотворной Озерянской иконы из Куряжского монастыря в Харьков» 30 сентября 1896 года. В этом же здании до революции находился кинотеатр «Корсо».
— Кинотеатр «Боммеръ» (Полтавский шлях, 6).
Дом Базилевича на ул. Екатеринославской (сейчас ул. Полтавский шлях,6). В разное время здесь работали фотоателье В.С. Досекина, (1856-1883), Н.В. Досекина, (1885-1886), А.К. Федецкого (1886-1889), Р.Л. Туккера (1893-1898), Ф.А. Азарнова (1912-1915), «Де Ламитье» (1915-1916). В 1908 году на этом месте был построен кинотеатр Бр. Боммер.
Сеансы в нем начались 3 марта 1908 года.


ул. Сумская
—  ул. Сумская, 3 – Мастерская украинского фотографа польского происхождения, одного из первых кинематографистов Российской империи, первого украинского оператора хроникально-документальных фильмов Альфреда Федецкого. Выполнил значительное количество фотопортретов известных людей Российской Империи, в том числе членов Императорской фамилии;

—  ул. Сумская, 5 – Доходный дом кинопредпринимателя, владельца кинотеатров Дмитрия Харитонова, в котором он проживал с семьей на втором этаже. Дом поострен в 1912 году. В марте 1913 года Харитонов во дворе дома открыл двухэтажный кинотеатр «Ампир» после революции носил имя «1-й Комсомольский». В подвале дома находилась его прокатная контора.

—  ул. Сумская, 25 – Аллея почетных гостей фестиваля короткометражного кино «Харьковская сирень» была открыта в 2010 году. 16 мая в саду им. Шевченко состоялась торжественная церемония открытия. В церемонии приняли участие председатель Харьковской облгосадминистрации Михаил Добкин, секретарь Харьковского городского совета (позже мэр) Геннадий Кернес, французская киноактриса Милен Демонжо, почетные гости – актер Пьер Ришар, … 
На Аллее установлены бронзовые слепки ладоней гостей кинофестиваля. Каждый год она пополняется новыми «ладошками»;

 

Московский проспект
—  Дом фотографа, кинематографиста, журналиста, редактора и издателя
 Александра Мишона (угол Московского проспекта и пер. Слесарный, 1);
— Дом, где жил и работал механик и изобретатель Иосиф Тимченко (Московский
 проспект 10/12);
— По адресу Московский проспект (раньше ул. Московская, №8) располагались прокатная контора и кинотеатр «Аполло» Дмитрия Харитонова (Московский проспект, 8);
— Кинотеатр «Модерн» (Московский проспект, 6);
—  Кинотеатр «Мишель» И. Вальчини (Московский проспект, 4);

ул. Университетская, Рымарская, Бурсацкий спуск

22. Последним пунктом в маршруте станет кинотеатр «Боммеръ» (Полтавский шлях, 6), где туристам будет показан фильм Александра Довженко «Ягодка любви» под музыкальное сопровождение композитора и пианиста Владимира Соляникова.

 

Views: 678

Первое харьковское дефиле

«Пробирмамзели», или Первое харьковское дефиле

ВТОРНИК, НОЯБРЯ 5, 2013 — 12:15

Ровно сто лет назад, 2 и 3 ноября 1913 года по старому стилю, в Харькове впервые широкой публике были представлены так называемые живые манекены. Спустя несколько десятилетий такие демонстрации войдут в обиход под привычным для нас названием «показы мод».

В конце октября 1913 года в популярной харьковской газете «Южный край» появилась заметка «Живые манекены». Она предваряла событие, которое должно было впервые случиться в Харькове спустя несколько дней. 

 

«На днях харьковцам, главным образом, представительницам прекрасного пола, предстоит видеть интересное зрелище — живые женские манекены. В зале Дворянского собрания* на этих манекенах будут демонстрировать самые модные и самые изящные, полные художественного вкуса, дамские наряды, сделанные по рисункам английской художницы леди Говард и других. Манекены будут ходить по сцене, принимать различные позы, показывая, как надо держаться в том или другом наряде, и будут даже участвовать в five o’clock tee. Зрелище это — новый, своеобразный вид рекламы, так как туда же, во время демонстрации, будут указываться и заграничныя фирмы, от которых можно получить тот или другой наряд».

  * Дворянское собрание находилось на Николаевской площади, нынешней Конституции, напротив заднего фасада ломбарда, в котором теперь Исторический музей.
 

 

Надо сказать, что публичные демонстрации «живых манекенов» сто лет назад только-только входили в моду и были ещё в диковинку.

Одной из первооткрывательниц дефиле в современном виде (или очень приближенном к современному) стала британская дизайнер леди Люси Дафф-Гордон, в мире моды известная как Люси. В начале ХХ века она начала устраивать «парады манекенов», сопровождаемые музыкой, куда приглашала не только состоятельных модниц, но и их мужей, кавалеров — в общем, потенциальных плательщиков.
 

Леди Люси Дафф-Гордон в 1910 году. Фото из открытых источников
Леди Люси Дафф-Гордон в 1910 году. Фото из открытых источников

Леди Люси Дафф-Говард на «Титанике», 1912 год

Леди Люси Дафф-Гордон на «Титанике», 1912 год. Фото из открытых источников

Как всякая новая интересная идея, придумка находчивой англичанки быстро стала популярной и приобрела последователей. Одной из тех, кто подхватил новинку, стала согражданка Люси Дафф-Гордон, художница, как её называли в России, леди Говард (или Говардс).

Именно она и выкупила на два дня, 2 и 3 ноября (по старому стилю) 1913 года, зал харьковского Дворянского собрания, чтобы устроить там восемь сеансов — по четыре в день.

Надо сказать, что женская мода 10-х годов ХХ века часто становилась объектом непонимания, насмешек и даже издевательств публики. Что с удовольствием отражали газеты. Вот несколько характерных примеров (все даты по старому стилю).
 

«Южный край», 10 июля 1910 года

Парижские моды. Фото из «Иллюстрированного прибавления» к «Южному краю», 12.09.1909 года

«Южный край», 30 апреля 1911 года 

Карикатура из «Иллюстрированного прибавления» к «Южному краю», 1910 год



«Южный край», 4 июля 1913 года

Парижские моды. Фото из «Иллюстрированного прибавления» к «Южному краю», 12.09.1909 года

Иногда «модными» вопросами приходилось заниматься даже харьковской городской думе. В 1913 году, по примеру других городов, специальным постановлением гласные думы запретили допускать в трамвай дам в шляпах с булавками без специальных наконечников. В трамваях появились таблички: «Дамам без предохранителей вход запрещён».

Но вернёмся к первому харьковскому показу мод.

На первом вечере побывал журналист «Южного края». В номере за 3 ноября он поместил под псевдонимом Фальстаф заметку об увиденном, которую назвал «Последний крик моды». Это был не просто репортаж, а некое, можно сказать, социокультурное осмысление невиданного прежде в Харькове явления.

 


Последний крик моды. 


Не оденетесь лучше камелий и богатых французских актрис!

Н. Некрасов.

 

Вчера вечером в Дворянском собрании открылись сеансы леди Говардс, художницы, демонстрирующей различные модели платьев, накидок и шляп на живых манекенах, на так называемых «пробирмамзелях».

Публики на каждых сеансах (всего за вечер четыре) было очень много. Преобладали, разумеется, дамы, как и следует, но было не мало и мужчин, среди них офицеры, почтенные адвокаты, врачи — вообще любители изящных и красивых женских нарядов…

Были налицо и все харьковские портнихи… pardon — «художницы» и шляпницы…

О том, что такое дамские туалеты и какое роковое морально-экономическое значение они имеют в современной жизни — надо ли говорить?

Был культ тела, красоты, силы, ловкости, — этому поклонялись, этому следовали, — теперь царит культ «модных дам», женщин, в которых нет ни красоты, ни свежести, ни тонкости, а есть тот особый шик, тот болезненно извращённый «излом» и уменье одеться, замысловато и экспансивно, благодаря которым женщина в сущности… та же «пробирмамзель». Показывается и говорит: посмотрите, какое на мне платье, шляпа, башмаки, чулки…

И так как современная наша героиня — это «веселящаяся дама», то, конечно, только очень немногие богатые женщины могут одеваться так ослепительно роскошно и безумно дорого, чтоб конкурировать с ними…

Это тоже знамение нашего времени, что скромно одетые женщины не производят впечатление…

Мы так жаждем ослепительного блеска женских туалетов и украшений — этот «последний крик Парижа», что совершенно потеряли меру вещам…


«Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга»…

Вот что кружит голову не только женщинам и мужчинам!
Туалеты, демонстрированные вчера, лучше всего подтверждают всё вышесказанное. Стоят эти вещи безумные, именно бешеные деньги…
И надо сказать, что далеко не все, действительно, красиво, оригинально и интересно задумано.
Слабее других — туалеты выездные. Много лучше вечерние платья и бальные и совсем красивы некоторые платья для спорта. В последних есть много вкуса и истинного изящества.
Леди Говардс показывает себя в самом финале — на ней богатый бальный туалет, — «придворный».

Сеансы под конец приедаются, хотя там поют и играют.

Оказывается, что Леди Говардс заказов не принимает, а только даёт идеи туалетов и рисует их по желанию дамам, считаясь с их индивидуальностью.

Вчера наш гостиный ряд тоже мобилизовал свои силы и выставил в витринах ослепительные материи.

Видели бы вы, сколько толпилось около них дам, возбуждённых, заинтересованных!

И вчера на сеансах, хоть и было много критики и язвительных замечаний, но и не мало было лиц с явно выраженной «тоской»… Некоторые платья и шляпки не могли не произвести эффекта.

Однако и у модниц леди Говардс все узкие юбки, только некоторые задрапированные юбки требуют побольше материи — тканей расходится меньше прежнего. Это ведь поведет к кризису в промышленности!

Не потому ли французы носят теперь очень широкие юбки, особенно внизу…

Очевидно, чтоб скомпенсировать недобор на женских материях…

Но, однако, как должны уставать бедные «пробирмамзели» – ведь они переодеваются до чулка в течение вечера по шестнадцати и двадцати раз!…

Их-то, должно быть, эти «последние крики моды» заставляют, вероятно, кричать от боли.

Фальстаф.

«Иллюстрированное прибавление» к «Южному краю», июль 1912 года

«Иллюстрированное приложение» к «Южному краю», июль 1912 года

«Иллюстрированное прибавление» к «Южному краю», июль 1912 года

«Иллюстрированное приложение» к «Южному краю», сентябрь 1912 года

«Иллюстрированное прибавление» к «Южному краю», сентябрь 1912 года


«Иллюстрированное прибавление» к «Южному краю», май 1913 года

«Иллюстрированное приложение» к «Южному краю», август 1913 года

«Иллюстрированное прибавление» к «Южному краю», август 1913 года

«Иллюстрированное прибавление» к «Южному краю», декабрь 1913 года

Views: 88